– Не торопись, – ободрил он меня, – рассказывай все по порядку.
Чайная струя опрокинулась с неба в мой стаканчик дамасской стали.
– Есть у меня один друг, – начал я, – который утверждает, что никогда не видел своего отца с пустым желудком. Всегда налопавшись, с утра до вечера. Полный до краев, что твоя бочка. Он никогда не видел, чтобы тот хоть раз в жизни чего-то не добрал… Совсем как я. Я никогда не видел мою мать без живота, всегда – с новым жителем внутри.
– А между тем, вас не так уж много, в вашем племени.
– Это если не считать выкидыши.
– Извини, – проронил Лусса, как если бы я невольно упомянул о преждевременно ушедших близких.
– Ничего. Естественный отбор вида… в соответствии с нашей жилой площадью или с моей зарплатой в «Тальоне», кто его знает. Если бы природа допустила, чтобы у нашей мамы все шло в соответствии с ее сердечными порывами, то скобяная лавочка, которая у нас вместо дома, походила бы сейчас на сиротский приют, как у Диккенса. Половину из них мне пришлось бы облачить в лохмотья и отправить за милостыней.
Так я ходил вокруг да около, все взбивал сливки своего рассказа, которые уже превратились в крепкую пену.
– Было это…
2
ДАР НЕБА
Было это хмурым дождливым днем. Мы везли маму из больницы: она потеряла ребенка и заливалась слезами, а небо вторило ей, опорожняя собственные колодцы. Погода стояла не приведи господь, как сейчас помню. Дождь лил третьи сутки подряд. Сена того и гляди все затопит. Самые расторопные уже подумывали о ковчеге. Мама тихонько стонала:
– Это ужасно, ужасно, потерять плод любви, Бенжамен.
Я держал маму за руку, сидя в машине «скорой помощи», дерзко лавировавшей в водных потоках.
– Ну не надо, мамочка, успокойся, отдохни.
– Нет, всё, это было в последний раз, мой мальчик, даю слово.
Мама цеплялась за соломинку клятв и обетов.
– Отдыхай.
– Ты хороший сын, мой маленький.
Стараемся.
– Ну, ты тоже ничего.
Жалобы и утешения наводняли кибитку «скорой», по которой нещадно молотил громовержец.
– Что ты сказал?
– Я сказал, что ты хорошая мать!
На передней линии тоже было невесело. Хадуш сидел за рулем, а рядом с ним Лауна заливалась в три ручья, почище мамочки. Ее только что бросил один докторишка из больницы, где она работала, невропатолог какой-то. Она оставила там добрую половину своего нежного сердечка.
– Руки чешутся расписать его, сукина сына, – вопил Хадуш. – Дай мне зеленый свет, Лауна, я ему разъясню как следует, что такое любовь!
– Нет, Хадуш, оставь его, он не виноват, это моя вина. Клянусь тебе, это все я, я!
– Такое спускать нельзя, Лауна! Никому. Не будет этого, пока я жив, слышишь? Натравлю на него Мо и Симона, тогда узнает, почем фунт изюма, кобель несчастный! Как там его зовут-то?
– Он не виноват, Хадуш, это я!
Лауна в точности повторяла нашу маму, только с изнанки, так сказать. Она оказывалась брошенной так же часто, как мама бросала своих ухажеров, будто стремясь восстановить некую справедливость в республике Любви. Но каждый раз она падала с такой высоты и так расшибалась, что в нас с Хадушем просыпалось желание кровавой мести. Только это гиблое дело – мстить за Лауну: пришлось бы передушить всех медиков. Даже Хадуша с его приятелями на это не хватило бы. В то время Лауна уже работала медсестрой, и вся эта дружная гиппократова семейка питала к ней живейшие, но отнюдь не братские чувства. Она щедро раздаривала себя, надеясь на такую же щедрость с другой стороны. |