Две женщины, которые в начале третьего возвращались из магазина домой, видели, как из подъезда, в котором произошло ограбление с убийством, вышел довольно высокий темноволосый парень, на плече которого висела явно тяжелая, объемистая спортивная сумка.
— И с чего бы это вдруг они обратили на него внимание? — позволил себе усомниться в достоверности рассказанного Стрельцов. — Насколько я знаю по своему собственному подъезду, у нас вообще никто никогда ни на кого не обращает внимания. А тут вдруг… высокий, молодой, темноволосый…
Кто-то из оперов хихикнул негромко, явно подыгрывая своему шефу, однако Мартынова было не сбить.
— Здесь особый случай, товарищ майор. Эти две женщины, возможно, тоже не обратили бы на того парня с сумкой внимания, если бы у стоявшей неподалеку машины этого шатена не поджидал еще один парень, который, как показалось тем женщинам, едва держался на ногах.
— Что, пьяный? — удивился Стрельцов, видимо впервые услышавший за всю свою многолетнюю милицейскую практику, чтобы домушники взяли на заключительный и оттого самый важный акт тщательно отработанной квартиры в стельку пьяного подельника, способного завалить дело.
— Возможно, что и пьяный. Но, как им показалось, этот блондин был все-таки скорее обкуренный, чем пьяный.
Это уже меняло дело.
— Фотороботы, надеюсь, составлены?
— Так точно.
— А что с пальчиками? Есть надежда?
— Нож. Однако сильно сомневаюсь, чтобы он где-то уже проходил.
Глава вторая
С того памятного вечера, когда она ждала своего Турецкого к ужину, а из него в это время уже извлекали пулю в больнице, Ирина Генриховна жила с обостренным чувством надвигающейся беды. И хотя в госпитале, куда сразу же после операции перевели Турецкого, его лечащий врач уверял ее, что еще несколько дней — и Александр Борисович сможет танцевать мазурку, это чувство нарастающей тревоги по-прежнему не отпускало. И она, в общем-то умная и здравомыслящая женщина, как сама о себе говорила Ирина Генриховна, не могла уловить причинную связь этого состояния. Хотя и копалась в самой себе как в корзинке с грибами, выискивая тот червивый, который мог подпортить весь сбор. И не могла найти, как ни старалась.
В какой-то момент подумала даже, что это ее состояние постоянной тревоги вызвано проблемами взрослеющей дочери, которая в свои пятнадцать лет уже рассуждала так, что ей, далеко не глупой матери, даже стыдно становилось порой за примитивность мышления, которое было присуще ее собственному поколению. Однако с дочерью, которая по-своему перенесла ранение отца, вроде бы установился полный контакт, но это знобко-беспокойное чувство по-прежнему не оставляло ее, а порой даже перехлестывало через край. Особенно это проявлялось ночами, ближе к утру, и она, с трудом проглотив чашечку кофе, ехала в свою Гнесинку.
Оставалась надежда, что облегчение придет во время класса музыки, который она вела в колледже, но зачастую не оправдывалась и эта надежда. И оттого, видимо, иногда срывалась едва ли не на крик бабы из коммунальной квартиры, чего вечерами опять-таки не могла себе простить.
…Войдя в кабинет и поздоровавшись с учениками, она обратила внимание, что вновь пустует стул Чудецкого, и этот в общем-то пустячный, казалось бы, факт еще сильнее обострил ее состояние внутренней тревоги. В Чудецком она видела будущего музыканта, занимаясь с ним, ставила на него как на будущую неординарную личность, которой еще будут аплодировать в Концертном зале имени Чайковского, и вдруг… Уже второй день не появляется в училище (с откровенным презрением относясь к бесцветно-тусклому слову «колледж», она продолжала называть училище имени Гнесиных училищем, и с этого ее не могли столкнуть даже упреки коллег в ректорате), а она не знает, что с ее учеником. |