В воспоминаниях фронтовиков то и дело упоминалось птичье пение: в периоды затишья оно становилось слышнее и многим дарило надежду, — жизнь продолжается, — но история о канарейке поразила меня своей глубокой символичностью.
В ноябре 1988-го газета направила меня вместе с группой ветеранов на Западный фронт, — поездку организовал историк Лин Макдональд. Я стоял на земле Нев-Шапель и Обер-Ридж рядом с людьми, которые сражались здесь в 1915-м; один из них держал меня за руку и рассказывал, как собирал разорванное на куски — «каждый размером не больше бараньей ноги» — и складывал в мешок тело своего друга; перед самым наступлением он зарыл мешок в окопе. В то шестнадцатилетней давности зимнее утро война из «истории» превратилась для меня в нечто подлинное и живое: она происходила сейчас; она была стариком, теплая и живая ладонь которого лежала в моей ладони; она была плотью, была кровью; и по какой-то не ясной причине мне было совершенно необходимо ее понять. Во второй половине дня я бродил с моим новым знакомым между рядов надгробий одного из кладбищ военного времени, красивых жутковатой красотой. Неожиданно старик замер на месте. Сгинувшее навсегда, как он считал, тело его погибшего товарища выкопали из земли и похоронили в достойной могиле: мы набрели на белый камень, на котором было выбито его имя. «Ну, знаете! — изумленно шептал он, впервые за семьдесят без малого лет оказавшись лицом к лицу со своим лучшим другом. — Ну, знаете!»
В последующие три года я много читал о войне, хотя и не слишком погружался в предмет, поскольку писал тогда другую книгу. Большая часть художественных произведений меня разочаровала, как и прославленные мемуары военных, написанные с присущей офицерам ироничной отстраненностью. Книга Денниса Уинтера «Мертвые» напомнила мне о существовании огромного количества архивных материалов и направила в Британский военный музей, где я в дальнейшем провел очень много времени. К этому моменту я столкнулся с серьезным парадоксом. С одной стороны, я чувствовал, что опыт этой войны каким-то образом ускользнул от понимания широкой публики — даже хорошо образованные люди, похоже, имели о ней довольно смутные представления. Отчасти это объяснялось молчанием тех, кто на ней побывал. Прежде человеческая история еще не знала подобной бойни — каково же было этим людям рассказывать о ней? К тому же всего двадцать лет спустя мир сотрясло второе безумие того же рода, и память о его жертвах столь прочно вошла в сознание человечества, что для предыдущих ужасов в нем просто не осталось места. С другой стороны, Первая мировая война породила великую литературу (Оуэн, Ренн, Барбюс, Ремарк и другие писатели); эти авторы во многом разобрались.
Я не забывал о том, какой совет дал будущим поэтам Джеймс Фентон: старайтесь в каждом стихотворении писать о том, чего никто не знает. Я понимал: если мне удастся привнести в свой рассказ о войне нечто новое, он привлечет внимание даже тех, кто хорошо о ней осведомлен, и в этом смысле история бойцов-землекопов представлялась мне более чем подходящей. Однако я все еще не нашел ответа на преследовавший меня вопрос: зачем это нужно? Какое отношение к нынешней жизни имеют все эти давние ужасы? И я решил ввести в книгу относительно современный персонаж — Элизабет, предоставив ей задаваться этими вопросами.
К весне 1992-го почти все эпизоды романа уже выстроилась в стройную схему, а его главная тема, продиктованная прочитанными мной книгами и документами, определилась сама собой. Тема формулировалась следующим образом: как далеко мы способны зайти? Где пролегают границы человечности? Меня всегда поражало, что за все время бессмысленного уничтожения десяти миллионов человек никто ни разу не сказал: хватит, если мы и дальше будем продолжать в том же духе, мы потеряем право именоваться людьми. На самом деле в 1917 году французская армия уже бунтовала, и довольно ощутимо, хотя беспорядки в основном сводились к нежеланию солдат ходить в атаки; 1 июля 1916 года некоторые немецкие пулеметчики, устрашившись того, что натворили, отказались воевать дальше. |