— Этого хотел бы Фредерик. Ты сможешь выучиться. Сможешь сделать все, что захочешь. Сможешь уехать, куда захочешь. Здесь тебя ничто не держит.
Она смотрит на меня, и я задумываюсь, понимает ли она, насколько жестоко это звучит: как будто она для меня ничто и не хочет быть ничем. Как будто нас ничто не связывает. Только Фредерик…
Я снова под землей.
Фредерик дышит тяжело, почти хрипит. Он опирается на меня. Конечно, они снова займут воронку. Некоторые из наших отступили в безопасное место, потому что не погибли и не угодили в ловушку, как Фредерик, который не может двинуть ногами. Я видел, как Чарли Хассел полз в неправильную сторону, и глаза его заливала кровь. Он извивался, точно разрубленный червяк. Я ничем не помог Чарли, даже не вытер кровь, чтобы он мог видеть. Тем утром он сварил в котелке чай, крепкий, черный и сладкий, и я зачерпнул целую кружку.
— Фредерик, — говорю я ему на ухо, — не засыпай. Нам нельзя здесь оставаться.
Они бросят сюда гранаты, они ничем не рискуют. Сам бы я так и сделал. Воронка глубокая, но недостаточно глубокая, чтобы скрыть нас. Мертвый, гнилой запах воды. Запах Фредериковой крови. За нашими спинами — мокрая стена земли, сочащаяся слизью.
Фелиция ждет.
— Твоя бабушка никогда со мной не разговаривала, — говорю я. — Даже не знала о моем существовании.
— Она и с нами не разговаривала, — поспешно отвечает Фелиция.
— Наверняка она иногда с тобой говорила.
— Она говорила, чтобы я сидела ровно. Слышу, как сейчас: «Сядьте ровно, мисс». Я всегда задавалась вопросом, знает ли она, как меня зовут.
Я вспоминаю порыжелые черные платья, которые носила эта старуха, однако же она скопила десять тысяч фунтов. Если бы она тогда вынула свои банковские билеты и дала мне сто фунтов, я бы тотчас ринулся домой. Ворвался бы в дом, едва не лишившись дара речи. В тот же вечер накупил бы бараньих ребрышек, которые обожала моя мать. Мы набили бы наш очаг углем. Моя мать осталась бы дома и не пошла бы никуда делать уборку. Сто фунтов позволили бы ей остаться в живых. А теперь Фелиция говорит, что я могу взять пять тысяч.
— Я не хочу этих денег, Фелиция, — говорю я. Черная злоба вскипает во мне, словно смола для дорожных работ. Не знаю, что я наговорю, если останусь здесь еще хоть на минутку. Со скрежетом отодвигаю стул назад и встаю. Она тоже встает и крепко стискивает руки перед собой.
— Я тебя обидела… — произносит она.
Мне нечего ей ответить. Я хочу разобрать этот дом по кирпичику, как она сказала. На Фелицию я не сержусь. Безупречный овал ее лица обращен ко мне, ее глаза почернели от страдания. Я помню, какой дикаркой она была — будто мак или календула, неприхотливый маленький цветочек, что вырастает сам по себе где-нибудь на отшибе. Я помню, как она бегала по садовым дорожкам, зажав в горстях свои пыльные сокровища, — наверное, камушки и ракушки, она никогда их не показывала, — а потом возилась около кустов крыжовника, мурлыча песню без слов. В ту пору я смотрел на нее краем глаза, редко когда прямо, потому что мои взоры притягивал Фредерик.
9
Для достижения решительного успеха следует оттеснять неприятеля от оборонительных сооружений и разбивать его войска на открытой местности.
Я знал, что сегодня он будет в изножье моей кровати, и вот он здесь. Голова его склонена. Он стоит ко мне спиной, глубоко задумавшись, удалившись в такие края, куда вовек не дотянуться даже тому, кто его очень хорошо знает. Что такое душа, я понял еще совсем юным. Я вместе со всеми остальными пел о душе в церковных гимнах. Знал, что у меня есть душа, так же как знал, что у меня есть желудок. Но это ничего не значило, пока однажды я не увидел свою мать сидящей в кресле возле незажженного очага, а ее глаза были открыты, как будто она смотрела на противоположную стену. |