Я подбираю маленький блестящий камушек и бросаю в воздух. Он летит вниз, сверкая на солнце, и исчезает почти беззвучно.
— Ты рассказала об этом Гарри? — спрашиваю я. Я ревную ко всему, что происходило с Фелицией, пока меня не было.
— Не хотела говорить об этом в письме.
Наверное, она собиралась рассказать ему, когда он вернется домой. Но он не вернулся и не узнал, как именно родился его ребенок.
— Мне очень жаль, — произношу я совершенно искренне. Моя ревность исчезает. Гарри Ферн был одним из тех жалких неудачников, которые думали, что только начинают, тогда как для них все уже заканчивалось. Но это не меняет того факта, что, окажись он здесь, я бы охотно спихнул его с утеса.
Время летит, ну и пусть, а солнце скользит вниз по небосклону, тусклее, чем раньше, потому что теперь его застилают облака. Пора возвращаться. Кобыла, наверное, соскучилась по своему стойлу. Бухта ослепительно сверкает, поднимается ветер. Под нами вздымаются волны.
— Отлив начинается.
— Правда?
— Посмотри на скалы.
Мы с Фредериком часто купались тут во время отлива. Во всей бухте были только мы одни. Кричали и плескались, а потом успокаивались, плавали на спине, позволяя встречным течениям перетягивать нас с одного берега бухты на другой. Когда мы переворачивались и плыли на животе, то видели на песчаном дне собственные тени, дрожащие и похожие на неведомых, причудливых рыб. Песок был волнистый, словно рифленое железо.
— Дэниел, дождь начинается.
И верно, небо выдавливает из себя несколько капель, предупреждая о грядущем ливне. Мы поспешно встаем, завязываем мешок и скатываем одеяло.
— Вернуться на ферму мы не успеем. Можем укрыться где-нибудь здесь и переждать.
Небо темнеет, а мы тем временем спешим вверх по тропинке, потом по дороге. Подходят коровы, заполняя собой все пространство. Обойти мы не можем, поэтому приходится ждать, пока гуртовщик загонит их в ворота, ведущие на молочную ферму. Дождь припускает. Я держу одеяло над головой Фелиции, пока коровы проходят, оставляя после себя мешанину из навоза и грязи.
Мы стучимся в дверь кухни, и нам открывает худая женщина средних лет с собранными на затылке волосами. Она по очереди оглядывает нас, а Фелиция объясняет, извиняется и просит на одном дыхании и таким голосом, что отказать невозможно. Я все-таки думаю, что женщина откажет, но нет. Она просит прощения за беспорядок, распихивает вещи по углам, сгоняет кошек со стульев и приглашает нас к столу. Невозможно поверить, что ее грубое лицо может так просветлеть. Раньше я видел ее только издалека, когда мы с Фредериком прятались от нее за калиткой. Через минуту на плиту поставлен большой почерневший чайник. Все движения миссис Томас быстрые и нервные, как будто она опасается самой себя. Но мне она запомнилась крупной, дородной женщиной, и именно ее сыновья нагнали на нас страху в тот день, когда мы осмелились подоить одну из их коров.
Она меня не узнает. Кажется, она даже не знает Фелицию, что меня удивляет. Фернов и Деннисов знала вся округа. Я сижу тихо и попиваю чай, а Фелиция беседует с миссис Томас. Она потеряла на войне младшего сына. Сейчас она принесет его фотокарточку из гостиной. «Вот он, смотрите, в мундире». Снимок сделан в ателье Хербина за день до его отъезда. Очень похоже, только слишком серьезным получился, а он никогда не бывал серьезным. Брат у него всегда был молчун, а нынче так совсем почти не разговаривает. Они с отцом могут целый вечер просидеть и не вымолвить ни слова. На щеках у миссис Томас яркие красные пятна.
— Ставишь им ужин, а они ничего перед собой не видят, — говорит она. — Вот абрикосы, — она указывает на стоящую на столе коробку кураги, полуприкрытую листом газеты. — Достались мне за просто так. |