Цвет лица у него был нездоровый, улыбка как бы извиняющаяся, его украшенные ямочками щеки слегка обвисли, как стариковская задница. Даже удостоверившись наконец в том, что на стул его не претендует никто из вышестоящих, он опустил на него свое круглое тело так осторожно, словно ожидал, что в любую минуту его может согнать с него человек, несравненно более достойный. С уверенностью завсегдатая Пим взял из покорных рук коричневый плащ и повесил его на вешалку. Он понял, что герр Оллингер и его бежевый чау-чау требуются ему немедленно и бесповоротно. Жизнь его в тот период словно замерла, он неделями ни с кем не общался, обмениваясь лишь самыми необходимыми словами. Жест этот вызвал у герра Оллингера фонтан благодарностей. Герр Оллингер засветился улыбками и объявил, что Пим — сама любезность. Схватив с полки «Дер Бунд», он с головой ушел в него. Собаке он шепотом приказал вести себя как следует и легонько шлепнул ее по морде, хотя та и проявляла похвальную выдержку. Но он заговорил с Пимом, чем дал ему повод объяснить клишированными фразами, что, «к несчастью, я иностранец, сэр, и недостаточно еще овладел местным диалектом. Поэтому, пожалуйста, имейте снисхождение объясняться со мной на классическом немецком и простите меня». Пим назвал свою фамилию, чем вызвал у Оллингера ответное признание. Потом Оллингер представил и чау-чау, сказав, что его зовут герр Бастль — имя, в первую секунду неприятно поразившее Пима своим сходством с фамилией незадачливого герра Бертля.
— Но вы прекрасно говорите по-немецки, — запротестовал герр Оллингер. — Я бы ни секунды не сомневался, что вы из Германии! Так вы не из Германии? А откуда же вы, если такой вопрос не покажется вам слишком дерзким?
И это было крайне великодушно со стороны герра Оллингера, потому что никто, будучи в здравом уме, не спутал бы в те дни немецкий Пима с настоящим немецким. И Пим поведал герру Оллингеру историю своей жизни, что он и с самого начала намеревался сделать, забрасывая его сверх всякой меры осторожными вопросами о нем самом и обрушивая на него всей своей тяжестью, всеми известными ему способами нежный груз своего очарования — дело, как потом выяснилось, со стороны Пима совершенно излишнее, так как герр Оллингер в знакомствах был крайне неразборчив. Он восхищался всеми и всех жалел, начиная с самых униженных — не в малой степени еще и потому, что они вынуждены жить в одном мире с ним, Оллингером. Оллингер сказал, что жена его — ангел и три его дочери — музыкальные вундеркинды. Герр Оллингер сказал, что получил в наследство от отца фабрику в Остермундигене, судьба которой его весьма беспокоит. И ничего удивительного в этом не было, потому что по прошествии времени становилось ясно, что бедняга просыпался каждое утро лишь затем, чтобы прилежно вести свою фабрику к краху. Герр Оллингер сказал, что герр Бастль живет у него уже три года, но живет временно, потому что Оллингер все еще не оставляет попыток разыскать его хозяина.
Отвечая откровенностью на откровенность, Пим описал все, что пережил во время бомбежки Лондона, и ту ночь, когда он был у тетки в Ковентри, а они разбомбили собор, и что тетка его жила в двух шагах от входа в собор, но каким-то чудом дом ее остался целехоньким. Разрушив Ковентри, он в смелом полете воображения превратил себя в адмиральского сына, стоявшего перед окном школьной спальни и спокойно наблюдавшего, как строем пролетают над школой все новые и новые немецкие бомбардировщики, и думая, будут ли они и на этот раз сбрасывать парашютистов в костюмах монашенок.
— Неужели у вас не было бомбоубежищ? — вскричал герр Оллингер. — Это же позор! И вы, такой юный, совсем ребенок! Господи, моя жена просто с ума сойдет от ужаса! Она из Вильдерсвиля, — пояснил он, в то время как герр Бастль, съев сухарик, громко пукнул.
И Пима понесло вперед — он громоздил одну выдумку на другую, апеллируя к истинно швейцарской черте герра Оллингера — его любви к страшным историям, очаровывая жителя нейтральной страны жестокой реальностью войны. |