Вначале я подумал, что речь идет о каких-то мортирах.
«Дорогой мой папочка, —
писал Пим в тот вечер, одинокий и несчастный на своем чердаке, — дела мои прекрасны, и голова моя идет кругом от всех этих лекций и семинаров, хотя тебя мне по-прежнему жутко не хватает. Единственное, что неприятно, это то, что друг мой недавно меня предал».
Как любил Пим Акселя в последующие недели! День-другой, правда, он его ненавидел, так сильно, что не мог заставить себя даже приблизиться к нему. Его возмущало в нем все, возмущало любое движение по ту сторону радиатора. Он относится ко мне снисходительно. Он издевается над моим невежеством, не уважая моих сильных сторон. Он чванный немец худшего сорта, и Джек прав, приглядывая за ним. И больше чем всегда его возмущали Марты, на цыпочках поднимавшиеся к нему по лестнице, как робкие ученицы в святилище великого мыслителя, а через два часа спускавшиеся оттуда. Он распутник, извращенец. Он вертит ими как хочет, в точности как пытался вертеть мной. Пим усердно записывал в дневнике все эти приходы и перемещения, чтобы при следующей встрече отдать все это Бразерхуду. Много времени он проводил и в буфете третьего разряда, устремляя на Элизабет задумчивый, отуманенный взгляд. Но все эти попытки уйти и отдалиться не увенчались успехом, и привязанность к Акселю росла с каждым днем. Он понял, что может определить, в каком настроении находится его друг, по темпу его машинки — взволнован ли он, или сердит, или устал. «Он пишет доносы на нас, — убеждал он себя, сам в это не веря, — он поставляет сведения об иностранных студентах своему немецкому шефу, а тот платит ему за это. Он нацистский преступник, ставший коммунистическим шпионом в подражание своему леваку-отцу».
— Когда же мы наконец познакомимся с произведением? — однажды робко спросил Пим Акселя во дни их дружбы.
— Когда я наконец закончу, а издатель наконец издаст.
— А почему мне сейчас нельзя?
— Потому что ты снимешь сливки, и останется снятое молоко.
— А о чем это все?
— Это секрет, сэр Магнус, и, если скажу, никогда ничего не напишется.
«Пишет своего „Вильгельма Мейстера“, — раздраженно думал Пим. — А это ведь моя идея, не его!»
По движениям Акселя Пим угадывал его состояние: когда слышал, как он ударяет спичкой по коробку, зажигая очередную сигару, знал, что у него бессонница. Когда того донимали боли, раздавался топот по деревянному настилу коридора. После нескольких таких ночей Пим возненавидел Акселя и за его легкомыслие. Почему, в самом деле, он не ляжет опять в больницу? «Распевает немецкие марши, — записывал он в дневник, имея в виду донесения Бразерхуду. — Сегодня вечером в уборной пропел до конца „Хорст Вессель“». На третью ночь, когда Пим давно уже лег, дверь его вдруг распахнулась, и он увидел Акселя, кутавшегося в халат герра Оллингера.
— Ну? Ты еще не простил меня?
— За что я должен тебя прощать? — отвечал Пим, предусмотрительно пряча под перину свой секретный дневник.
Аксель стоял в дверях. Халат на нем смешно болтался. Усы его слиплись от пота.
— Дай-ка мне виски от того священника, — сказал он.
После этого Пим отпустил Акселя не раньше чем стер с его лица всякую тень подозрения. Бежали недели, началась весна, и Пим решил, что ничего не произошло и что он вообще никогда не предавал Акселя, потому что, если бы это случилось, результат не заставил бы себя так долго ждать. Время от времени Бразерхуд задавал ему один-два дополнительных вопроса, но это уже было привычно. Однажды он спросил: «Можешь ты назвать вечер, когда его точно не будет дома?» Но Пим возразил, что в отношении Акселя никакой точности быть не может. |