За ним не поспевали убирать, завхоз плакался, что он портит стены хуже мальчишки, и требовал дополнительных ассигнований на мел и краску, если Шутак задерживался в институте больше недели. Было в этом шумном, энергичном человеке что-то юношески-озорное, что-то от рабфаковца двадцатых годов, ворвавшегося в науку в косоворотке и кожанке, с пачкой книг под мышкой, Лениным в сердце и палкой в руке — крушить направо и налево окаменелости. Он и в книгах и исследованиях своих держался таким же бунтарем, ему не просто надо было что-то новое открыть, а обязательно кого-то опровергнуть, что-то обветшалое столкнуть с пьедестала. Научные противники Шутака любили выискивать в его статьях промахи, особенно по библиографии и синтаксису, — у академика не хватало ни времени, ни терпения на подбор цитат, а с запятыми он не считался. Друзья и сотрудники удивлялись вулканическому клокотанию его мысли — он умел в тривиальных фактах вдруг найти что-то совсем неожиданное, мгновенно создавал новые идеи и гипотезы и щедро раздаривал их всем, кто обращался за содействием, — вот и это еще проверьте, может, окажется правильным. Каждый его приезд встряхивал институт, его обход — вернее, пробег — по лабораториям был подобен инъекции свежей крови, взбадривающей старую, застоявшуюся кровь.
Среди других работников, собравшихся у Шутака, находился и Жигалов. Директор сидел на боковине дивана, стоять было трудно, а рассесться — Шутак без стеснения встряхнет и своего начальника… Когда появлялся Шутак, директора сразу оттесняли куда-то в сторону, даже не на второе, а на боковое место. Жигалов приходил к Шутаку, чтобы напоминать, что существует. То один, то другой обращались к нему с вопросами и просьбами. Это было все же лучше, чем мрачно восседать во вдруг опустевшем кабинете.
Шутак стоял у окна, окруженный сотрудниками. Среди других голосов, подавляя их, временами возносился его мощный бас. Увидев Терентьева и Щетинина, он махнул рукой, чтоб подходили.
— Не знаю, не знаю, Евгений Алексеевич, — говорил один из ученых. — Стройность теории Гольдсмайера удивительна — эксперименты, изящный математический аппарат, строжайшие доказательства… Ажурная ясность! А практические выводы из теорий раскрываются не сразу. Я не поручусь, что лет через пятьдесят теория Гольдсмайера не окажется вдруг в фокусе науки.
— А мне наплевать на исследования, толк от которых будет, возможно, через пятьдесят лет, а возможно, и тогда не будет — вы ведь не поручитесь, что тогда она обязательно пригодится? — гремел академик. — Тысячи проблем ждут, тысячи загадок на каждом шагу, промышленность надо перестраивать в корне, а вы — ажур, стройность… Вы Маяковского читали, дорогой?
— Странный вопрос, Евгений Алексеевич, читал, конечно… В школе учил.
— В школе учили? Значит, не читали. А у него, между прочим, имеются такие строчки о поэтах, которые ажуры поразвели:
В общем смехе прорвался тенорок другого собеседника:
— Евгений Алексеевич, разрешите и мне словечко. Вы только что упомянули среди бесплодных и теорию многомерных комплексов. А разве не вы приложили руку к ее разработке? Насколько я помню, вы опубликовали четыре исследования в этой области.
— Ну и что же вы доказали? — обрушился на него Шутак. — Что и я глупости порол? Правильно, порол. По молодости, по незнанию, из жадности к новому. Понадеялся, что выйдет стоящее, а вышел пшик. Новых пшиков не хочу и вас предостерегаю. Больше скажу: я дюжины две старых своих «открытий» сейчас бы с удовольствием закрыл как никчемные. С годами, дорогой, умнеешь!
Щетинин, вспыхнув, с негодованием обратился к Терентьеву:
— Опять наш старик поскакал на любимом коньке! Как не надоест только! Что до Голъдсмайера, то шут с ним и, по-моему, там много от игры в диковинные формулы. |