|
Этот афоризм давно уже приготовился в его голове. Но слова, не успев прозвучать, остыли, расползлись, осклизли, увяли. Ерошке стало неприятно, как будто он сказал какую-нибудь пошлость. Всё, всё валилось из рук! Бубенцов крепче обхватил вилку, зажал её в кулаке вверх остриями. Опустил кулак на стол, вздохнул с тихим, сокрушённым стоном: — Скучно мне, бес!
— Бес бесу глаз не выколет, — отозвался Шлягер, на всякий случай немного отклоняясь назад. — Не так ли, дорогой друг?
Тут, как это бывало довольно часто, когда очередная двусмысленная недомолвка срывалась с толстых губ Шлягера, взгляды их схлестнулись. Но только на одно мгновение. Ибо столько холодной ненависти было в зрачках Шлягера, что нельзя было долго туда засматриваться. Установилась напряжённая тишина. Слышно было только, как нервно барабанят пальцы Шлягера по столешнице. Как мерно постукивает черенок Ерошкиной вилки. Каждый выстукивал свою мелодию. Губы Шлягера шевелились, что-то беззвучно выпевая.
Бубенцову порой казалось, что Адольф Шлягер нарочно старается вывести из равновесия, пародируя некоторые его ухватки. Во всяком случае, привычку напевать Ерошка считал своею, присущей ему с детства. Со времён Пятой симфонии. Но проклятый пересмешник перехватил его манеру и нагло присвоил. Случалось даже так, что они оба, сидя за соседними столами и задумавшись каждый о своём, вдруг одновременно громко запевали. Обычно это бывало после того, как извне подавался какой-нибудь сигнал. Санитарка ли роняла в коридоре бикс с инструментом, отчаянный ли чей-то крик долетал с верхних этажей, захлопывалась ли от ветра форточка в кабинете...
Артиллеристы-ы, Сталин дал приказ!.. —
бодро начинал Бубенцов, отбивая такт стопой, и тотчас отзывалось испуганное дребезжание:
Возьмёмся за руки, ей-богу-у...
Дежурящий на вахте Матвей Филиппович откладывал газету, прислушивался, чтобы узнать, чья возьмёт, но продолжения не следовало. Тексты аннигилировали друг друга, певцы надолго замолкали.
Бубенцов усмехнулся. Несмотря на микроскопические размеры коллектива, в нём, как и полагается, с самого первого дня возникли напряжения. Возникли они по единственной причине — никак не складывалась ясная иерархия. Матвей Филиппыч, привыкший во всём к чёткости и порядку, не имел твёрдой точки опоры. Он не мог определить, кто главнее — Бубенцов или Шлягер. Понятно было только, что Филиппыч в коллективе лицо подчинённое, а Шлягер и Бубенцов рангом выше. Старик симпатизировал Ерофею Тимофеевичу. Шлягера же Адольфа невзлюбил и, когда разговаривал с ним, отворачивал лицо, делал большие паузы, прежде чем ответить.
И хотя ни словечка не было произнесено сейчас про Матвея Филиппыча, Шлягер как будто подслушал мысли Бубенцова.
— А вам не кажется, что Филиппыч не совсем нам подходит? — сказал Шлягер. — Пора, пора менять атрибуты! Нет ли у вас, Ерофей Тимофеевич, на примете парочки красивых девушек? Пары, так сказать, гнедых!
— Как не быть! — тотчас вспомнил Бубенцов, потому что и не забывал. — Как же не быть?
Весёлая, неунывающая Настя с маленькой, гибкой фигуркой, яркими глазами, веснушками и с русой чёлкой. Чернявая Гарпия со сросшимися у переносицы бровями, пышногрудая, с колодой карт в грубых крестьянских руках.
— Настя и Агриппина! — провозгласил Бубенцов. — Завтра же съезжу.
Разумеется, он не забыл странную историю своего освобождения, когда прекрасные, но чужие, совершенно незнакомые девушки выкупили его из неволи. Вспоминал заодно и дознавателя Муху, и дикую старуху Зору, и, главное, то самое гадание на картах, которое, как он всё более ясно сознавал, сбывалось. Да, сбывалось!
— Настя и Агриппина! — повторил он, улыбаясь. — Завтра же!
На душе стало не то чтобы веселее, но вялое состояние сменилось тревожно-взвинченным. Как будто хлопнуло, растворившись, окно и повеяло свежестью. |