— Подлинности учили? «Там, где боль, там и подлинность!» Так, что ли?
— Ох-хо-хошеньки!.. — провыл Шлягер тихо, скорбно. — Больно мне, Ерофей Тимофеевич!
— Что так? — Бубенцов поразился искренности тона, так мало свойственного Шлягеру.
— Пришед сонмом, до смерти меня задавили, — пожаловался Шлягер. — Из-за вас. Вечор истязали, инда и теперь весь болю. Исповедь-то вашу в верхах сочли за настоящую. Не удалось обосновать мне, что то была всего лишь интермедия!
И такой неподдельной горечью напитаны были слова, такая обида прорывалась в рыдающем голосе, что Бубенцов совершенно убедился — наконец-то настал тот редчайший миг, когда Шлягер говорит искренне. Попадает во все ноты. Адольф, по-видимому, сам был удивлён этим обстоятельством, страшно растерян. Такого с ним прежде не бывало. Настолько изолгался, что не мог устоять в каком бы то ни было человеческом чувстве. Всё соскальзывал в ёрничество. Всё, к чему ни прикасалась его гнусная мысль, в тот же миг опошлялось, теряло живую силу. Через мгновение, впрочем, очарование искренности испарилось.
— Семеро злейших били в тесном пространстве! — выл Шлягер, уже подыгрывая сам себе. — По приказу самого Вильгельма Готтсрейха Сигизмунда фон Ормштейна. В таких случаях сопротивляться нельзя-с. Опасно. Экзекуторы могут серьёзно озлиться. Особенно Базыкин, у-у... Но поверите ли, я не вытерпел, тяпнул-таки, защищаясь, Базыкина за палец. Огрызнулся, дерзнул...
В словах его ещё слышался отголосок тоски, звучал плач, но тоска была уже наигранной, плач поддельный.
— То есть ты хочешь сказать, что розыгрыш не вышел? Что твоя подлая интрига, или интермедия, как ты здесь выразился, не удалась?
— Вот именно. В том-то и парадокс! Оказывается, грехи ваши, которые вы по скудоумию выложили на вчерашней исповеди, прощены на самом деле. Выяснилось, что таинство покаяния в иных случаях не зависит от внешних обстоятельств.
— Что? И все долги мои списаны? И сумка?
— Материальных долгов не касается. Сумка числится! Юридических расписок я не давал вам! Духовное только прощено.
Шлягер, сопя, пошмыгивая носом, принялся рыться в ящиках стола.
— Интересно у вас устроено, — усмехнулся Бубенцов. — Организация, чувствуется, серьёзная. Юридические расписки, то-сё... А бардак неимоверный. Даже профессор удивлялся. Пропала целая сумка валюты, я жду, жду... Волнуюсь. Нервничаю. С ума схожу. Переживаю. А никто, гляжу, особенно-то и не парится.
— То были фальшивые деньги.
— А что ж тогда столько шуму? Из-за поддельных бумажек-то. Я помню, как ты в камере бился об решётку. Мордой своей волчьей. С чего бы это?
— С того это, уважаемый, что сама Федеральная резервная система Соединённых Штатов Америки не смогла бы выявить такого качества подделку. Ибо сама же их и печатала!
— Но в чём же тогда фальшь?
— В том, что мы-то знали! Мы-то знали, что деньги ничем не обеспечены!
— В чём же разница? Подумаешь, они знали!..
— В метафизике, уважаемый! Мы-то знали! Вот как вы думаете — могли мы найти кандидатуру, более подходящую на должность императора российского?
— Не уверен. — Бубенцов приосанился.
— Могли бы, — сказал Шлягер. — Но вынуждены довольствоваться таким вот... Ибо кровь, кровь! Без крови теряется метафизика. Важнее всего — суть, содержание, а не форма. Нельзя будущее царство строить на зыбких основаниях. Разрушится.
— Оно у вас в любом случае разрушится, — сказал Бубенцов. — При таком-то бардаке.
— Бардак и несуразицы создаются с умыслом.
— Умышленно?
— Организованный хаос. Чтобы профаны не заподозрили. Какой-нибудь умник докопается, кинется разоблачать. |