Оба были в крайне расстроенных чувствах, выглядели совершенно потерянными. Полубес, кажется, даже немного тронулся рассудком от пережитого. Бормотал, хватал ладонью воздух, как будто споря с кем-то невидимым. Одет был просто, скромно, ничем не выделялся от всех прочих завсегдатаев. Серый фартук, брезентовые негнущиеся штаны, кирзачи, ватник. Шлягер же успел утащить из каптёрки горбуна кое-какой подручный реквизит, наскоро соорудил живописный образ изгнанника. Старая грязноватая ряса, прорванная на сутулой спине, перехвачена в поясе пеньковой верёвкой. Из-под рясы выглядывали полинявшие генеральские штаны с лампасами, заправленные в яловые сапоги на толстой подошве. Несокрушимая обувь паломников. На голове выгоревшая монашеская камилавка.
— Эх, Адик, Адик, — говорил Полубес, мучительно щурясь, вглядываясь в собеседника. — Последние очки отняли. «Казённое имущество»! Такого подлого горбуна и гроб не исправит! Не поглядел, паскудник, на выслугу лет. А у меня плюс пять. Марево. Даже ты предо мною будто в чаду, едва различаю.
Рот в обезьяньих складках кривился горько, брезгливо.
— А желал бы и я не видеть ничего! — отвечал его собеседник, возясь с бутылкой, поддевая нижним клыком пластмассовый край пробки. — Зело нам ныне крушиться. Вот ты гроб помянул. Сказано в писании: «мёртвые обзавидуются живым»!
— Ох, верно! — подхватил Полубес. — Что значит художественное слово! «Мёртвые живым»! Истинно так! Хотя, кажется, правильнее будет: «живые позавидуют мёртвым».
Шлягер выплюнул пластмассовую пробку, разлил вино по гранёным стаканам.
— Ну, вздрогнем, бродяга! Зане горше сих бедствий не бываху!..
Спешить им было некуда, да и незачем. Три бутылки портвейна с тремя семёрками на этикетке, прозванные в народе «Три топора», стояли у ног под столиком. Четвёртая на столе. Как и полагается, лежала на расстеленной газете селёдка, покромсанная жирными кусками. Несколько ломтей чёрного, чуть подсохшего хлеба. Два надкушенных чебурека дополняли натюрморт.
Полубес выпил, потянулся за чебуреком. Рука его внезапно остановилась, он принюхался, покосился на Шлягера. Сказал с тихим раздражением:
— Ну вот зачем так устроен мир? Человек хороший, приятный в общении. Пьёшь с ним, открываешь душу... И вдруг пахнёт эдак от него... Козлом тем же. Зачем так устроено? Явное же доказательство, что Бога нет! Если бы был Бог, разве допустил бы такое безобразие?
Шлягер насупился, промолчал. Оторвал небольшой клок от газеты, постеленной на столе. Вытащил из-под рясы кожаный мешочек, развязал засаленные тесёмки.
— Самосад, — увёл разговор в сторону. — Сам растил. На задворках.
— В замке? За ветряком? — догадался Полубес. — То-то я гляжу как бы там на грядке лопухи посажены, рядочками.
— Да-да, — сказал Шлягер. — Моё хозяйство. Люблю хорошую жизнь.
Помолчал, поклацал зубами, разжёвывая, размягчая края бумаги.
— Не люблю я, Савёлушка, чтоб плохо жить!
Послюнявил, склеил, вставил цигарку в угол рта. Ссутулился и, несколько раз умело ударив кресалом, высек искру. Стал пыхать синим дымком.
— Разбили карьеру, Савёл! Не переживай, бродяга. В девяностых весь наш КГБ рухнул в одночасье, а мы выжили. Снова собрались, как ртуть. Русское свойство. Ничего с нами не станется. Не унывай, полковник!
Полубес слушал с самым простодушным, доверчивым выражением.
— Нет такой силы, Савёлушка, чтобы нашу русскую силу одолела! — продолжал Шлягер.
Брови Полубеса стали подниматься. Шлягер похлопал его по руке:
— Нет такой силы ни на земле, ни в самом аду, чтоб товарищество наше русское разрушила!
Рот Полубеса открылся в ещё большем изумлении.
— Но ты же всегда против русской силы действовал! Сколь ты меня этим «русским духом» попрекал, гад! О товариществе он заговорил. |