|
Вода лишь немного освежила меня, зато заставила осознать, насколько я голоден. Я сел на камень у края пруда, общипал стебли матушкиного листа и съел один листик. Он оказался жестким, кожистым и горьким. Я сжевал остальные, но это не помогло. Тогда я еще немного попил и лег спать, не обращая внимания на холодную твердость камня — или притворившись, что мне все равно.
Проснувшись, я напился и пошел проверить ловушку, которую поставил вчера. К моему удивлению, в ней обнаружился кролик, все еще борющийся с веревкой. Я достал свой маленький нож и припомнил, как разделывать кролика, — Лаклис мне показывал. Но тут я представил себе кровь и почти ощутил ее на своих руках. Меня затошнило и вырвало. Я отпустил кролика и вернулся к пруду.
Выпив еще воды, я сел на камень. Голова кружилась, скорее всего, от голода.
Но через мгновение в голове у меня снова прояснилось, и я выругал себя за глупость. Найдя какой-то гриб на мертвом дереве, я съел его, вымыв перед этим в пруду. Он был жесткий, а на вкус напоминал грязь. Я съел все, что нашел.
Потом я поставил новую ловушку — убивающую, а почувствовав приближение дождя, вернулся к серовику, чтобы сделать укрытие для лютни.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
ПАЛЬЦЫ И СТРУНЫ
Сначала я существовал как автомат, бездумно совершая действия, необходимые для поддержания жизни.
Второго пойманного кролика я съел, и третьего тоже. Нашел полянку дикой земляники, накопал кореньев. К концу четвертого дня у меня было все необходимое для выживания: обложенное камнями кострище и укрытие для лютни. Я даже собрал небольшой запас съестных припасов — на крайний случай.
А еще у меня было вдоволь того, в чем я совершенно не нуждался: у меня было сколько угодно времени. Позаботившись о нуждах насущных, я обнаружил, что мне совершенно нечего делать. Думаю, именно тогда небольшая часть моего разума начала пробуждаться.
Следует понимать: я не был собой — по крайней мере, тем человеком, каким являлся всего оборот назад. Теперь я посвящал весь разум тому, что делал в данный момент, не позволяя себе отвлечься и вспомнить.
Я отощал и обтрепался. Спал под дождем и под солнцем, на мягкой траве, влажной земле и острых камнях с одинаковым безразличием, которое способно вызвать лишь горе. Окружающую действительность я замечал только во время дождя, потому что не мог тогда вытащить лютню и поиграть, а это причиняло мне боль.
Конечно же, я играл. То было единственным моим утешением.
К концу первого месяца на пальцах у меня выросли твердокаменные мозоли, и я мог играть много часов подряд. Снова и снова я повторял все песни, которые знал на память. Потом стал играть те, что помнил не целиком, восполняя забытые части как получится.
Наконец я смог играть с момента пробуждения до того, как засыпал. Я перестал повторять известные мне песни и начал придумывать новые. Я уже сочинял песни раньше и даже иногда помогал отцу сложить куплет-другой, но теперь посвятил этому все мое внимание. Некоторые из тех песен остались со мной до сего дня.
Вскоре я начал играть… как мне это описать?
Я начал играть нечто иное, чем песни. Когда солнце согревает траву и ветерок освежает тебя, это вызывает определенное чувство. Я играл до тех пор, пока не получал правильное ощущение. Играл, пока мелодия не начинала звучать как «трава под солнцем и прохладный ветерок».
Играл я только для себя, но сам я был придирчивым слушателем. Помню, как провел почти три дня в попытках уловить «ветер, играющий листком».
К концу второго месяца я мог сыграть что угодно — почти так же запросто, как видел и ощущал это: «солнце садится в тучи», «птичка пьет», «роса на папоротниках».
Где-то на третий месяц я перестал смотреть по сторонам и начал искать то, что можно сыграть, внутри себя. |