|
Но ночь или день — не различить, как не понять — идет она или стоит, лежит. Голос над ухом:
— Держись! Вставай, ну! — чей?
Какая разница? Надо встать, надо идти. Надо.
Могу! — сжав зубы, зажимая рану и не понимая того: Иду!
А ноги не слушаются, заносит.
Надо бежать, надо!
— Давай, ласточка, давай, хорошая! — цедит кто-то. Смутный образ фрагментами выдает себя: вот курносый нос и провал. Вот глаз зеленый, злой и отчаянный, вот губы серые, перекошенные в хрипе. Вот кадык на худой шее, пятна красных потеков на засаленном вороте гимнастерки. Вот босая, грязная, изрытая ссадинами ступня.
— Я смогу, — шепчет ей Лена и только потом понимает что ступне все равно. Это не она с ней разговаривает — ее хозяин.
Взгляд вверх — худой, курносый парень чуть старше самой Лены.
— Беги! — кривится рот.
Бегу!
А кажется, что падает. И упала. Вспышка боли в голове, как взрыв гранаты и тишина, пропасть в которой ничего и никого.
Она очнулась от тяжелого, хриплого дыхание над ухом. С трудом повернула голову и попыталась понять, кому может принадлежать профиль с потеками грязи и крови от уха, уткнувшийся носом в прошлогоднюю листву. Костлявая, с избитыми костяшками пальцев рука судорожно сжала лямку винтовки. Парень повернулся к девушке, выказывая красивые зеленые глаза, словно подведенные тушью — густыми, черными ресницами:
— Жива?
Она не знала.
— Ну, ты ненормальная, — вздохнул.
Сел, сгорбившись и, вдруг дрогнул, плечи опустились. Всхлип и грязная рука взъерошила ежик волос. Опять всхлип — парень закачался.
Плачет?
Лене стало так жаль мальчишку, что рука невольно потянулась к нему, желая дотронуться, погладить, успокаивая. Но простое движение вызвало такую боль, что девушка вскрикнула от неожиданности и сама чуть не заревела, не заорала. Но рот кривился, а крика не было — больной хрип и судорожное сжимание здоровой рукой раненную.
— Мамочки, мама…
И затихла, тяжело дыша, зажмурившись, чтобы не выпустить слезы наружу. Нельзя, неправильно. Парень плачет, значит ей нельзя. Вместе не правильно.
А почему — не объяснить да и не важно. Главное что выдумка помогает справиться с собой.
— Потерпи, потерпи, — шепчет мальчишка. Он верит, что она выдержит, верит, что потерпит — нельзя его разочаровывать. Ему это важно, ей — важно.
Лена открыла глаза, выдавила, подрагивая от боли:
— Нормально.
Зеленые глаза ей не верили, но подбадривали.
— Зовут-то как?
— Ллее… Пчела.
И как отрезала, лишив себя имени. Оно было, когда не было войны, и вернется к ней, когда война закончится. Лена могла плакать, сожалеть, бояться, она не могла убить, не могла выстрелить в живого человека, не умела ненавидеть, не смела огрызаться, ругаться, нарушать правила. Лены больше нет — есть Пчела, которая будет виться над фашистами и кусать до изнеможения. И ей ровно на законы, ей не жаль упырей, ей не страшно. И нет иных прав и правил кроме одного закона — бить фашистов пока жива, пока сердце стучит, пока хоть один из них жив.
Лена сжала зубы и приказала себе сесть. Рывок и стон. На лбу выступила испарина. Девушка согнулась, обхватив руку, и ткнулась лбом в свои колени. Дурнота подступила к горлу, в ушах зазвенело и от боли хотелось заорать в голос. Но сдержалась, перетерпела и та чуть отступила.
— Сумасшедшая, — вздохнул парень. — Всяких видел, но такую, — головой качнул и потянул с себя гимнастерку, тельник. Оголил худой торс, выказывая кровавую борозду от уха через шею до ребер. |