— Ты какого хрена делаешь? — орет Питер.
— Собираюсь, — всхлипывает она, корчась на матрасе.
Тут Питер подваливает ко мне, достает из заднего кармана пружинный нож, протягивает, и я спрашиваю:
— Отец, а это зачем?
— Пацан.
Про пацана я забыл. Смотрю на дверь ванной, устал кошмарно.
— Если мы оставим пацана, — говорит Питер, — кто-нибудь его найдет, он заговорит, и мы будем в жопе.
— Пусть от голода умрет, — шепчу я, пялясь на нож.
— Нет, мужик, нет. — И Питер сует его мне в руку.
Я стискиваю нож, и он со щелчком открывается. Злобный на вид, длинный, тяжелый.
— Он, блядь, острый такой, — говорю я, рассматривая лезвие, а потом смотрю на Питера, жду указаний, и он на меня смотрит.
— В том-то и штука, мужик, — говорит он. Не знаю, сколько мы так стоим, а потом я открываю рот, а Питер говорит:
— Ну, давай.
Я хватаю его, напрягаюсь, говорю:
— Но я, заметь, не возражаю.
Я иду к ванной, и Мэри меня видит, бежит, хромает ко мне, но Питер бьет ее пару раз, отбрасывает назад, и я вхожу в ванную.
— Распсиховалась, — говорит Питер и бьет ее пару раз, чтоб замолчала.
— Да уж вижу, — отвечаю я.
Мы сидим за столом под сломанным зонтиком, жара, спецовка у меня вся в крови, скрипит каждый раз, когда я двигаю рукой, встаю, сажусь.
— Ты что-нибудь чувствуешь? — спрашивает Питер.
— Например?
Питер смотрит на меня, что-то понимает, пожимает плечами.
— Не нужно было нам пацана кончать, — бормочу я.
— Нет. Тебе не нужно было, — отвечает Питер.
— Я слыхал, мужик, ты что-то плохое в пустыне натворил.
Питер ест буррито, говорит:
— Я так думаю, Лас-Вегас. — Пожимает плечами. — Что плохое?
Я разглядываю тако — его Питер принес.
— Тебя там никто не найдет, — говорит он с полным ртом.
— Ты что-то плохое там сделал, — говорю я. — Мне Мэри рассказала.
— Плохое? — Он смущен и не притворяется.
— Мне так Мэри сказала, мужик. — Я вздрагиваю.
— Дай определение «плохого». — Он слишком быстро доедает буррито, повторяет: — Вегас.
Я беру тако, собираюсь его съесть, но тут замечаю на руке кровь, кладу тако, вытираю, и Питер съедает часть моего тако, и я тоже немножко, он его доедает, мы садимся в фургон и едем в пустыню.
Я вздыхаю, молчу, слегка вздрагиваю и переворачиваю кассету «Машинок». По кромке пляжа бредут Мона и Гриффин. В очках слишком темно. Снимаю. Оборачиваюсь к ней. Парик больше не съезжает — поправила, пока я с закрытыми глазами лежал. Перевожу взгляд на дом, снова на Мону с Гриффином, они вроде ближе, но может, и нет. Спорю с собой на десятку, что они сюда не пойдут. Она не шевелится.
— Боль не понять, не постигнуть, — говорит она, но губы еле движутся. Посмотри на пляж, на плывущий розовый закат. Попытайся вообразить, что снится слепому.
Впервые она сказала мне об этом на выпускном.
Мы пошли с ней и с Эндрю, который встречался с Моной, и у нас был странный такой водитель лимузина, похожий на Энтони Гири, а мы с Эндрю надели смокинги из проката, с чересчур большими бабочками, пришлось заехать в «Беверли-Центр» купить новые, у нас было граммов шесть, мы с Эндрю их зарядили, и пара коробок с «Джарум», а она казалась такой худой, когда я прикалывал букетик ей на платье, и ее костлявые руки дрожали, когда она цепляла розу мне на рукав. |