Людей заваливало под землей, убивали в пьяных драках, они угорали в забоях, умирали от болезней,— ко всему этому Зверев как–то незаметно привык, как к неизбежному злу, акты подписывал, сохраняя служебное хладнокровие. Но сегодня было иначе: не безликий имярек, а человек возник перед ним — Николай Иванов, небольшой, тщедушный, с натруженными руками, привычными к земле, к лошадям, к шилу и дратве. В печально помаргивающих глазах — немой укор: «Я — человек, я — брат ваш, люди! За какую вину осудили вы меня на такую беспросветную жизнь? Где же ваша любовь к ближнему, доброта ваша, совесть?»
Зверев вскочил, беспокойно зашагал по кабинету. Самое страшное виделось ему в том, что не было здесь никакого несчастного случая,— судьба самая обычная: рожденье в нищете, жизнь в нужде, безвременная смерть в убожестве.
– «Азям верблюзей шерсти, ветхий»,— прошептал Зверев, вспоминая золототканый халат Жухлицкого, и скрипнул зубами. Идиот прекраснодушный! Ведь хватило же ума рассуждать перед Серовым об интересах России, о служении народу. Пустые слова! А сколько их в свое время прозвучало в петербургских гостиных под восторженное аханье большеглазых институток. За расплывчатыми образами страдающего народа, неблагополучного государства не удосуживались разглядеть такого вот Николая Иванова, чахоточного рабочего перед фабрикой Торнтона, полуслепую дворничиху у подъезда собственного дома. Сочувствие простиралось на всех и на вся, а значит — ни на кого и ни на что. Наверно, жандармы, расстреливавшие рабочих на Лене в двенадцатом году, тоже радели о пользе отчизны… Серов, кажется, слушал его тогда с сожалеющей усмешкой… Стыд и позор!
Зверев вернулся за стол и, чтобы успокоиться, снова взялся за шнуровые книги.
Жухлицкий (он уже успел переодеться), войдя в кабинет, к неудовлетворению своему сразу обнаружил что–то новое в сутуло склоненной фигуре окружного инженера. Положим, Аркадий Борисович, даром что немало лет прожил в тайге, мог еще спутать волчий след с собачьим, но вот что касается людей, то тут он не ошибался никогда. Он увидел за столом отнюдь не вялого, утомленного дорогой молодого человека, которого оставил здесь с полчаса назад, а совсем иную личность, в коей угадывалось что–то от взведенного курка. Инженер встретил его весьма решительным взглядом глубоко посаженных серых глаз. «Ай–яй–яй, что–то ты мне, братец, не нравишься,— подумал Жухлицкий.— Это какая же муха тебя укусила? Ну, ничего, тебя–то я уж как–нибудь обломаю».
– Что ж, шнуровые книги у вас содержатся в образцовом порядке,— сухо сказал Зверев.
Аркадий Борисович в ответ только руками развел: как же, мол, иначе, на том и стоим.
– У вас сейчас работаются три прииска,— продолжал окружной.— Надо бы их посетить.
– Н–ну… воля ваша,— согласился Аркадий Борисович, пожимая плечами.— Должен только предупредить: ничего достойного внимания вы там не увидите. Маленькие артели, кустарщина…
Окружной промолчал, с непонятным каким–то выражением разглядывая Аркадия Борисовича.
– Впрочем, воля ваша,— задумчиво повторил Жухлицкий и заторопился: — А сейчас, милостивый государь, прошу к столу. Побеседуем…
Зверев помедлил, окинул хозяина все тем же непонятным взглядом и поднялся.
– Ну что ж….— он одернул китель и решительно повернулся к Жухлицкому.— Извольте.
В гостиной находилось небольшое и довольно–таки любопытное общество: некто сухощавый, в полувоенном, с неприятной улыбкой–оскалом (его Аркадий Борисович представил как Николая Николаевича Зоргагена, своего дальнего родственника); добродушный, живой толстяк с весело бегающими глазками; дородная властная красавица и еще одна женщина — молодая, улыбавшаяся мило и ласково–беспечно. |