Однако старец его не слушал — он надолго погрузился в какие–то свои мысли.
– Жалко мужика… Хребтина вынута из него… Пропадет…— с усилием вымолвил он и опять замолчал.
Стояла все та же особая подземная тишина, тяжелая, как напластования горных пород, нарушаемая лишь бульканьем в груди Штольника. Чуть колебалось пламя свечи, наполняя тени призрачным подобием жизни. Алексей извлек «Лонжин», щелкнул крышкой — четверть третьего ночи. Впрочем, в этой подземной берлоге, наверно, всегда одно и то же время суток — глухая полночь.
– Крещеный? — хрипловато прошелестело вдруг. Смысл вопроса дошел до Зверева не сразу.
– Что? Кто — я?.. Да–да, крещеный…— запинаясь, произнес он и, сам не зная почему, добавил: — В Казанском соборе крестили…
– Возьми икону,— Штольник слабым движением век указал в темный угол, и Зверев не без труда разглядел там не замеченные им ранее образа.
Воля умирающего — священна, и все же Алексей, стоя с иконой в руках у ложа опять затихшего старца, не мог избавиться от ощущения нелепости своего положения.
– Помираю… скоро уж…— прохрипел Штольник, не открывая глаз.— Топчан отодвинешь, потайная дверца там… Приданое дочке… Сашенька, у Жухлицкого… Золото… которое в кожаном тулуне… украл я у китайцев с Полуночного, помрачение нашло… после кровь на нем выступила… Утопи его в реке… икону целуй на том… Остальное все Сашеньке… Клянись… Виноват я перед ней…
Бог–то простит… Сашенька бы простила…
Таковы были его последние слова. Больше никаких признаков жизни старик уже не подавал. И однако он был еще жив — Зверев чувствовал это интуитивно, по каким–то неуловимым и непонятным ему самому признакам. И точно так же, спустя некоторое время, он вдруг ощутил как бы неосязаемый толчок: все кончено, старик отошел. Тогда Алексей машинально взглянул на часы. Начало четвертого утра.
Что делать дальше, Алексей решительно не знал. В нем всегда теплилось подсознательное убеждение: жизнь, чья бы она ни была,— предмет значительный, и конец у нее, соответственно, должен быть тоже значительным. И вдруг эта самая жизнь, целая человеческая жизнь, прошедшая неведомо где и неведомо как, завершилась у него на глазах, и при этом настолько просто и даже как–то между прочим, что трудно было полностью поверить в случившееся…
* * *
Давным–давно, еще в ту пору, когда Аркадий Борисович был маленьким мальчиком Аркашей, а в Золотой тайге, говоря «хозяин», имели в виду Бориса Борисовича, на работавшемся тогда Мария–Магдалининском прииске жил степенный и удачливый старатель Оглоблин. Он был дока в золотом деле и при этом не хвастун, не горлохват, как иные, за что ценился хозяевами и почитался среди своей братии — бывалых добытчиков золота. Водилась за ним одна слабостишка, не редкая, впрочем, на приисках,— подверженность запоям, это случалось с ним раза два в году. В такие дни он пропадал из дому и не заявлялся обратно, пока не улетучивались из него последние остатки многодневной гульбы. Свои исчезновения он объяснял тем, что боится под пьяную руку убить жену. Ему верили, так как более жадной, жадной до остервенения, скандальной и ехидной бабы, чем знаменитая Оглоблиха, не было во всей Золотой тайге.
Очень возможно, Оглоблин, как многие до него лихие охотники за фартом, спился бы с круга и окончил свои дни в самой жалкой нищете, дерьме и вшах. Но, во–первых, его удерживало в колее то, что у него была горячо любимая почти уже взрослая дочь, и он мечтал обеспечить ей безбедную жизнь и выдать замуж за поставного человека. |