Ганца, Толстой, - я всецело нахожусь под влиянием двух немцев. Я читаю Канта и Лихтенберга (*1*) и очарован ясностью и привлекательностью их изложения, а у Лихтенберга - также остроумием. Я не понимаю, почему нынешние немцы забросили обоих этих писателей и увлекаются таким кокетливым фельетонистом, как Ницше. Ведь Ницше совсем не философ и вовсе даже не стремится искать и высказывать истину... Шопенгауэра я считаю и стилистом более крупным. Даже если признать у Ницше яркий стилистический блеск, то и это - не более как сноровка фельетониста, которая не дает ему места рядом с великими мыслителями и учителями человечества. Когда собеседник, говоря о Готфриде Келлере (*2*), которого Толстой не знал, случайно упомянул имя Гете, Толстой заметил: - Вы говорите, что Келлер в значительной степени идет от Гете. Ну тогда еще вопрос, буду ли я от него в восторге, ибо я не могу сказать, чтобы особенно любил вашего Гете. И на восклицание совершенно ошеломленного немца он продолжал: - У Гете есть вещи, перед которыми я безусловно преклоняюсь, которые принадлежат к лучшему, что когда-либо было написано. К этим вещам принадлежит "Герман и Доротея", но, например, лирические стихотворения Гейне производили на меня более сильное впечатление, чем стихотворения Гете. - Одно замечание, граф. В таком случае ваше знание немецкого языка недостаточно, чтобы подметить существенную разницу: Гейне - виртуоз, который играет формой, в то время как у Гете каждое слово дышит внутренним чувством и вызвано внутреннею необходимостью. - Про нашего Пушкина тоже говорили, что его величие может познать лишь тот, кто очень хорошо сжился с духом языка. Я думаю, что это все-таки не вполне так. Конечно, перевод - не более как изнанка ковра, но мне кажется, что великие произведения сохраняют и в переводе свои достоинства: язык не может быть решающим в вопросе о ценности поэтического произведения. У Гете меня шокирует именно тот элемент игры, который вы приписываете Гейне. Гете, как и Шекспир, занимается только эстетической игрой, творит только для удовольствия, не кровью сердца... Любовь к человечеству я в гораздо большей степени нахожу у Шиллера и как раз это делает его более близким мне, чем Гете и Шекспир. Шиллер был весь полон священным стремлением к той цели, для которой он писал. У него не было холодного честолюбия артиста, который хочет только получше справиться с сюжетом. Он требует, чтобы ему сочувствовали и сострадали. Я предъявляю к великому художнику три требования: технической законченности, значительности темы и проникновения сюжетом. Из них последнему я придаю наибольшее значение. Можно быть великим писателем, если даже отсутствуют техническая законченность и владение предметом. У Достоевского, например, не было ни того, ни другого. Но нельзя сделаться великим писателем, если не писать кровью сердца... Я сам слишком слабо или слишком плохо был воспитан и не всегда могу заставить себя выдерживать этот критерий. Так, я не могу противостоять очарованию шопеновской музыки, хотя осуждаю ее, как искусство исключительно аристократическое, доступное пониманию немногих... Я часто смеюсь, но часто и раздражаюсь, когда меня упрекают в том, что мои учения ненаучны. Я утверждаю, напротив, что ненаучны позитивизм и материализм. Если я ищу учения, по которому я могу жить, то только то логично, последовательно и научно, которое от первых посылок до последних заключений не содержит в себе противоречий. Скептицизм же приходит к полному отрицанию смысла жизни. Но и скептик хочет жить, иначе ему нужно было бы убить себя. А из того факта, что он остается жить, вытекает, что вся его философия для него - не более как игра ума, не имеющая значения для его жизни, - иначе говоря, она для него не истинна. А я ищу посылок, исходя из которых я не только мог бы жить, но мог бы жить спокойно и весело. Эта посылка - Бог и долг самосовершенствования. С нею я остаюсь последовательным до конца и чувствую, что я прав не только диалектически, но и в отношении практической жизни. |