Туман становился менее плотным. Гюнтер твердо решил как можно скорее избавиться от пассажира — ему не терпелось попасть домой, но в голосе монаха было что-то пугающее.
Во всём, что он говорил, слышалась горечь, в безобидных словах звучал вызов. Но что толку в монахах, к какому бы ордену они ни принадлежали. Если они не вопят про адские муки, так требуют подаяния, а тем, кто не платит, угрожают вечным проклятием.
— И куда ты идёшь? — спросил Гюнтер. — Предупреждаю, в Линкольне сейчас не сладко. А молясь за нищих, даже святому денег не заработать. Отправлялся бы ты лучше в Бостон. С тех пор как туда переместилось производство шерсти, там и все деньги.
Монах невесело усмехнулся.
— Думаешь, я прошёл много миль ради горстки монет? А это ты видел?
Зубами и левой рукой он развязал ворот рясы и опустил ее. Потом поднял фонарь с носа лодки, чтобы свет падал на грудь. Гюнтер так отпрянул от увиденного, что сбился с ритма и чуть не свалился в реку. Он в ужасе замер, глядя, как монах опять натягивает одеяние.
— Ты спрашиваешь, чего я ищу, друг мой, — проскрипел монах. — Так вот, я ищу воздаяния. Я ищу мести.
При жизни мне ни разу не довелось видеть призраков. Те, кто болтает, что видел их, казались мне либо полоумными, либо лжецами. Но умерев, дорогие мои, вы удивитесь, как их не замечали, пока были живы. Теперь я существую в странном полусвете.
Я вижу дома и деревья, мельницы и коровники, но совсем не такими, как прежде. Бледными, с едва заметным цветом, как у незрелых фруктов. Для этого мира они совсем новые. Но мне видны и другие дома, те, что рассыпались в прах задолго до моего рождения. Они по-прежнему там, в деревнях и между холмами — старые и потрёпанные, насыщенные спелыми тонами жёлтого и коричневого, цветом красной глины и белой извести. Они ярче новых, но не такие прочные — как отражения в неподвижной озёрной воде, которые кажутся совсем реальными, пока их не сотрет рябь от лёгкого ветерка.
То же самое и с людьми. Здесь живые недостаточно зрелы, чтобы упасть с ветви жизни в смерть. Но не только они бродят по дорогам и улицам, скитаются в лесах и болотах. Есть там и другие, как я, те, кто оставил позади жизнь, но не вошел в смерть.
Некоторые остаются там, где и жили, блуждают или продолжают работу, веря, что если закончат, то сумеют покинуть мир. Они никогда не уйдут. Другие тащатся по дорогам, ищут пещеру, тропу или дверь, ведущие за грань этого мира в мир иной, полный чудес, о которых они мечтают.
Многие, несчастнейшие из всех, пытаются вернуться к живым. Влюблённые тщетно преследуют предмет своей страсти, моля обернуться и бросить взгляд. Дети скребутся ночами в двери домов, взывая к матери — любой, что заберет их и будет любить. Младенцы ныряют в колодцы или лежат под дёрном, ждут шанса пробраться в чрево живой женщины, возможности снова родиться.
И я не могу уйти. Пока не могу. Меня раньше времени выдернули из жизни и без предупреждения бросили в смерть, поэтому мне придётся помедлить, пока моя история не подойдёт к подобающему завершению, поскольку есть ещё те, за кем я наблюдаю, есть те, кого я храню. Я не оставлю их, пока не доведу до конца их истории.
Роберт Бэссингем вздыхал и смотрел на скрючившихся в креслах одиннадцать остальных членов Общественного совета. Этот день тянулся так долго. Здание старой ратуши в Линкольне располагалось прямо на главной торговой улице, так что из-за воплей разносчиков, грохота телег и запряжённых волами повозок, людской болтовни и стука деревянных подошв по каменной мостовой ставни маленьких окон зала приходилось держать закрытыми, чтобы престарелые члены совета могли расслышать слова соседа.
Поэтому воздух в комнате был несвежим от кислого дыхания стариков, застоявшейся вони бараньих оливок, козьих отбивных и шариков из свинины, которыми угощались советники. День стоял тёплый, и закуски приходилось заливать гиппокрасом — приправленным специями вином, — и на некоторых оно уже успело оказать усыпляющее воздействие. |