— Но не с Вилли?
— Это совсем другое дело, старина, ты пойми. Не могу я обсуждать с ней такие вещи, пока сам еще не принял решение броситься в омут с головой.
Высаживая Руперта из машины, он сказал:
— Кстати, никто из остальных не знает.
Руперт ответил, что понял.
— Я правда тебе признателен за то, что отпускаешь меня вот так…
— Не то чтобы отпускаю…
— Я имею в виду, едешь поездом, так что мне не придется расстраивать Диану.
— А, это! Да я не против, мне спешить некуда.
Вечер был ясный и солнечный; Эдвард, которому солнце светило в спину, ехал на восток — поужинать и переночевать у любовницы. Эта перспектива, которая обычно вызывала у него чувства приятного волнения и беззаботности, особенно вечером накануне отдыха, теперь виделась ему с другой стороны: совершенно изолированные отсеки, в которых он ухитрялся держать две свои жизни всю войну, перестали быть непроницаемыми, чувство вины неуклонно перетекало из одного в другой. Видимо, из-за разговора с Рупертом все стало выглядеть еще более безотлагательным, чем прежде. О том, что они с Дианой не обсуждали брак, он сказал ради простоты. Хоть этого слова как такового она и не употребляла, но умудрялась подвести к теме брака любой разговор. К примеру, жить в коттедже и дальше она была просто не в состоянии. Что ж, резонно: жалкая лачуга, да еще и в захолустье, где ей безнадежно одиноко. Но что же ей делать, спрашивала она — не единожды, — не сводя прекрасных глаз с его лица. И задавала много вроде бы пустячных вопросов-ловушек о том, собирается ли Вилли и дальше жить за городом или вернется в Лондон. О продаже дома на Лэнсдаун-роуд он Диане говорить не стал, опасаясь, как бы она не сделала скоропалительных выводов. Ужасно тягостно ей, бедняжечке, от всей этой неопределенности. Но ведь и ему не легче. Ничего он не хотел сильнее, чем удобно устроить Вилли, чтобы уж больше не переживать за нее и с легким сердцем начать чудесную новую жизнь с Дианой. «Пожалуй, — подумал он, доставая свою табакерку (отличная штука, когда клюешь носом за рулем), — пожалуй, именно это и нужно ей сказать», — и решил, что скажет.
И сказал — после ужина, когда они пили бренди, и она разомлела, воскликнула: «Ах, дорогой, как чудесно!» — и с таким пониманием отнеслась к страшно запутанной проблеме с Вилли.
— Ну конечно же я понимаю! Конечно, в первую очередь ты обязан думать о ней. Мы оба должны ставить ее превыше всего, дорогой.
Купив билет, Руперт узнал, что следующий поезд до Лондона только через двадцать минут, и стал слоняться туда-сюда по перрону, мимо газетных киосков — закрытых — до вокзального буфета. Заглянул и туда: может, у них найдутся сигареты, а то у него заканчиваются. Не нашлось. Внутри было безнадежно запущенно и грязно, пахло пивом и угольной пылью; бледно-зеленая глянцевая краска на стенах потрескалась и вспучилась, сандвичи под толстыми стеклянными колпаками на длинном прилавке скукожились от древности. Как раз когда он гадал, отважится ли хоть кто-нибудь на такую покупку, какой-то матрос подошел и купил один с бутылкой «Басса». Руперт вышел из буфета и побрел в самый конец платформы. Стоял красивый вечер, весь в мягком золотистом сиянии и тенях мотыльковых оттенков; нет, «мотыльковых» — неудачное сравнение, вообще-то все они разноцветные. Он перестал присматриваться: он же не художник, а торговец лесом. Утверждение настолько же бессодержательное, как и вся его жизнь теперь; лучше подумать о чем-нибудь другом. И он задумался о брате, своем старшем, некогда шикарном брате, которого он считал кем-то вроде героя или как минимум человеком, способным на геройство, хотя это отношение, зародившееся, когда сам он был еще школьником во время Первой мировой войны, просто выкристаллизовалось в привычку. |