После сорокового я это делал закрыв глаза.
Самое главное — не переставать слышать звук работающего инструмента: хлюп-хлюп, а потом… Простите, я все же закончу: сперва хлюп-хлюп, а потом скрёб-скрёб, вот и все, больше не буду.
«Уже в тазике, уже в тазике, — приговаривал добрый На-Босу-Голову, утешая хорошеньких, — у тебя была дочка, в следующий раз будет пацан, заделаем пацана».
Я ничего не слышал кроме я ничего не слышал.
Но один раз кто-то пискнул.
В теплом красном кишмише шевелился Инициал. Он хотел выразить идею винта формулой музыкального тяготения, его звали Леонардо Моцартович Эйнштейн.
Я есмь — не знающий последствий слепорожденный инструмент, машина безымянных бедствий, фантом бессовестных легенд. Поступок, бешеная птица, слова, отравленная снедь. Нельзя, нельзя остановиться, а пробудиться — это смерть.
Я есмь — сознание. Как только уразумею, что творю, взлечу в хохочущих осколках и в адском пламени сгорю.
Я есмь — огонь вселенской муки, пожар последнего стыда. Мои обугленные руки построят ваши города.
Вселенная горит. Агония огня рождает сонмы солнц и бешенство небес. Я думал: ну и что ж. Решают без меня. Я тихий вскрик во мгле. Я пепел, я исчез. Сородичи рычат и гадят на цветы, кругом утробный гул и обезьяний смех. Кому какая блажь, что сгинем я и ты? На чем испечь пирог соединенья всех, когда и у святых нет власти над собой? Непостижима жизнь, неумолима смерть, а искру над костром, что мы зовем судьбой, нельзя ни уловить, ни даже рассмотреть…
II. ЗАЧЕРКНУТЫЙ ПРОФИЛЬ
Нечаянная клякса на строке обогатилась бюстом. Вышла дама при бакенбардах, в черном парике и с первородным яблоком Адама, известным под названием «кадык». Небрежные штрихи и завитушки. «И назовет меня всяк сущий в ней язык…» Автопортрет писал художник Пушкин.
Сенатская площадь. Кресты на полу. Пять виселиц тощих и профиль в углу.
А тот, с завитками, совсем не такой. Душа облаками, а мысли рекой.
Среди кудрей и ломких переносиц хрустел ухмылкой новенький диплом, где красовался титул «рогоносец». Но в этот миг он думал не о том. Рука чертила долговые суммы, носы тупые, сморщенные лбы, кокарды, пистолет… Но эти думы не совмещались с линией судьбы.
Под листом пятистопного ямба, с преисподней его стороны шелестит аладдинова лампа, пифагоровы сохнут штаны. Между тем, безымянный отшельник поспешает, косою звеня, расписать золоченый ошейник вензелями последнего дня.
На площади пусто. Потухший алтарь. Горящие люстры. Танцующий царь.
Потребует крови, как встарь, красота. Зачеркнутый профиль и пена у рта.
Искусники элиты и богемы к тебе приходят, как торговцы в храм, неся свои расхристанные гены и детский срам.
Все на виду: и судорога страха, и стыд, как лихорадка на губе, и горько-сладкая, как пережженый сахар, любовь к себе.
Поточность откровений и открытий. Живем по плану. Издаем труды. Седой младенец крестится в корыте, где нет воды.
И хоть мозги тончайшего помола и гениально варит котелок, потусторонний мир другого пола — наш потолок.
Припомнишь ли? Он думал не о лучшей, тот первый, полный ревности пастух. Он тосковал о слабой и заблудшей, но ты был глух.
Заботы, как тараканы, в дом заползают неслышно, осваиваются, наглеют — и в чашки, и в хлеб, и в суп.
Я их морил весельем. Вот что из этого вышло: куча долгов и дети. Потом разболелся зуб.
Я выводил их стихами. Я обложил их штрафом в пользу литературы. Они присмирели. И вдруг ночью сломалась машинка. Услышал шорох за шкафом. Встал. Подошел. Увидел компанию старых подруг.
Вылезли. Причесались. Изволили сесть и послушать музыку. Далее кофе. Мясо а ля натюрель. |