До чрезвычайности хороша поза трупа, но и она не единственная из пригодных для самоусовершенствования. Зависит кой-что и от условий погодных. Для обретения вида женственного, к примеру, ночь заполярная не то чтобы очень: шубы из шкур беломедвежьих, как ни крутись, стесняют движения, а сбросишь, враз схватишь воспаление почек. Эскимосы, однако, читал я, находят выход из положения и в любой градус мороза достигают апофеоза.
Вообще, было бы чем заняться, найдется и поза.
А еще вот (ежели наоборот):
руки наугад, ноги назад, уши вниз, глаза вместе — точно в том фокусе, где находится чувство чести, макушка при этом закидывается до предела (сзади шелковая тесемка, чтобы не отлетела), живот по диагонали, спина по спирали, грудь сикось-накось — в такой позе сама собой вытанцовывается всевозможная пакость, и можно пролезть без очереди, не боясь быть утопленным в бочке дегтя (очередь, правда, слыхал я, воспитывает чувство локтя), можно читать стихи, воя недужно, под бурные раздражительные аплодисменты и можно пить, даже нужно, и не платить алименты, короче, это — поза поэта.
VII. В ЭТОЙ ВЕЧНОЗЕЛЕНОЙ
Памяти художника Владимира Казьмина
…и этот дождь закончится как жизнь и наших лиц истоптанная местность усталый мир изломов и кривизн вернется в изначальную безвестность все та же там предвечная река все тот же гул рождений и агоний и взмахами невидимых ладоней сбиваются в отары облака и дождь слепой неумолимый дождь свергаясь в переполненную сушу пророчеством становится и дрожь как торжество охватывает душу и наши голоса уносит ночь.
Крик памяти сливается с пространством, с молчанием — со всем, что превозмочь нельзя ни мятежом, ни постоянством. Не отнимая руки ото лба, забудешься в оцепененьи смутном, и сквозь ладони протечет судьба, как этот дождь, закончившийся утром.
Мой ангел-хранитель ведет себя тихо, неслышно парит над толпой. «Спеши, торопись утолить свою прихоть, безумец, ребенок слепой.»
Он видит все — как вертится земля и небо обручается с рекой, и будущего минные поля, и вещий сон с потерянной строкой.
За сумраком сумрак, за звездами — звезды, за жизнью наверное смерть, а сбиться с дороги тек просто, так просто, как в зеркало посмотреть…
В этой вечнозеленой жизни, сказал мне седой Садовник, нельзя ничему научиться, кроме учебы, не нужной ни для чего, кроме учебы, а ты думаешь о плодах, что ж, бери, ты возьмешь только то, что возьмешь, и оставишь все то, что оставишь, ты живешь только так, как живешь, и с собой не слукавишь.
В этой вечнозеленой смерти, сказал Садовник, нет никакого смысла, кроме поиска смысла, который нельзя найти, это не кошелек с деньгами, они истратятся, не очки, они не прибавят зрения, если ты слеп, не учебник с вырванными страницами.
Смысл нигде не находится, смысл рождается и цветет, а уходит с тобою вместе — иди, ты возьмешь только то, что поймешь, а поймешь только то, что исправишь, ты оставишь все, что возьмешь, и возьмешь, что оставишь.
Черновик
Я умирал.
В последний миг вверху, над сердцем прозвучало:
«Ты не готов. Ты черновик.
Все вычеркнуть. Начать с начала».
Проснулся в холоде. Река. (Та самая). И ночь. И лодка. И чей-то зов издалека. И неба жаждущая глотка.
Я вспомнил все. И я не смел пошевелиться.
Я не успел. Я не сумел осуществиться.
Был замысел: Была гора. Была попытка. Шумели ливни и ветра. Ползла улитка.
Я жертвы приносил богам натурой мертвой, но я не знал, не знал, что сам назначен жертвой.
Я целый мир в себе носил и жить пытался, но благодати не вкусил, не догадался.
Я не сумел. Я не достиг.
Я отработан.
А мой убийца — беловик — смотрите: вот он.
Его лепила та же боль, но отличала способность снова стать собой, начать с начала. |