Бабушка хорошо сделает, если снабдит нас для занятий черной бумагой и белыми чернилами, потому что когда они побывают у него в лапах, чернил уже на белой бумаге не увидишь», и делал тысячи других саркастических замечаний, я уже не только не осмеливалась сказать ни слова в защиту бедного педагога, но и сама начинала изощряться в разных выдумках вместе с моим несравненным кузеном.
X
Наконец Фрюманс появился, и в первую минуту я его просто не узнала. На нем было совершенно новое белоснежное белье, новый скромный костюм и шляпа, новые ботинки. Волосы были причесаны, подстрижены, приглажены и напомажены. На нем были перчатки, а когда он снял их, мы увидели безукоризненно чистые руки и ногти, хотя пока еще затвердевшие и грубые от постоянной работы в саду. Бороду он сбрил, чистое лицо как бы просветлело, несмотря на загар и естественную смуглость. Словом, Фрюманс не только блеснул новизной своей внешней оболочки, но видно было, что он дал себе твердое обещание заняться собственной наружностью и надеялся сдержать это слово. Он был нескладен, неуверен в себе и в течение нескольких дней еще был смущен своим новым обличьем, но этим все и кончилось. Он остался безупречным в своей одежде и в своих привычках и очень скоро стал похож на человека, всегда жившего в достатке и не чуждого светского общества. Я тогда подумала, что нечто подобное, вероятно, случилось и со мной, что подобная метаморфоза должна была произойти во мне, когда от бродячей жизни, может быть даже от крайней нужды, я перешла в благоухающие ароматами руки моей бабушки.
Что до Фрюманса, то уход и обильная еда вскоре сделали свое дело – от его худобы не осталось и следа, а бледность лица сменилась здоровым румянцем. В один прекрасный день Дениза сказала бабушке:
– Вы знаете, сударыня, что господин Фрюманс сейчас очень хорошо выглядит и вооб-ще он очень красивый молодой человек? А что об этом думает Люсьена?
– Я? Я очень довольна, что он расстался с грязью! – воскликнула я. – Но я считаю его все-таки очень уродливым. Мариус, не правда ли, он ужасен?
– Нет, – ответил Мариус, – он славный мужлан.
– Он великолепен, – возразила бабушка, считавшая полезным время от времени слегка сбивать спесь со своего двоюродного внука. – У него замечательные глаза, зубы, волосы, фигура…
– И лапы! – перебил ее Мариус.
– Большие лапы превосходной формы, которыми он знает как управляться, – продол-жала бабушка. – Хотела бы я, мой дорогой, чтобы ты когда-нибудь стал похож во всех от-ношениях на этого человека.
Мариус сделал гримасу и ничего не ответил, но, пошептавшись со мной в уголку, по-спешил уверить меня в том, что у Фрюманса никогда не будет приличного вида и что на-стоящее место для подобных красавчиков за плугом. Или, когда их облачат во все новое, – на запятках кареты.
В сущности говоря, меня мало волновало, красив Фрюманс или некрасив. Дети в этом ничего не понимают; мой кузен был для меня образцом благовоспитанности. Отказывая в этой благовоспитанности, естественной или благоприобретенной, нашему учителю, он тем самым невольно воздействовал на то мнение, которое постепенно складывалось у меня о Фрюмансе. Отвращение исчезло, на смену ему вполне естественно явилось уважение и даже дружба. Но несмотря на чуткую заботу бабушки, которая всячески старалась подчеркнуть бескорыстие и гордость Фрюманса, достаточно было одного слова Мариуса, чтобы я рассматривала нашего учителя как что-то подчиненное, низшее по сравнению с моим кузеном. В то время у нас, конечно, не было никакой теории общественной иерархии: мы повиновались тому инстинкту, который заставляет детей искать нечто еще им неизвестное среди людей, стоящих выше их самих, но никогда или очень редко ниже. В этом смысле дети похожи на все человечество, которое никогда не хочет возвращаться к прошлому, но они не могут понять, что их идеал может таиться во внутренних достоинствах. |