Вспомни-ка, когда там всякие шакалы шептали тебе в общаковой камере, что блатному — подлость идти в армию, брать винтовку, что война — не война, а пайку хозяин все равно даст. А он плюнул на все это. А ведь могли не взять. И что тогда, если бы кинули в ту же камеру? Вот так… От этого не открестишься»…
И как только полковник вышел на невскую набережную, Корзубый исчез, растворился в сизоватой хмари. Полковник постоял немного, всматриваясь в нагромождение кирпичных корпусов на том берегу, правее Финляндского; ему казалось, что Мишка исчез именно там, за мрачной темно-вишневой стеной из старинного кирпича, который так прочен, что его не берут ни годы, ни зной, ни холод.
Михаил Александрович пошел к Кировскому мосту. Все еще сквозило в груди от этих нежданных воспоминаний, и он чувствовал досаду и стыд, будто инспектирующий генерал распекал его, продержав по стойке «смирно» на глазах у подчиненных. И угнетала раздражающая неясность того дела, ради которого он приехал в этот город. Как человек практического склада, Михаил Александрович стал сразу же обдумывать наилучшее исполнение дела. Но тут было слишком много стихийности, а полковник меньше всего любил события такого сорта, потому что никаким приложением сил нельзя было придать этому упорядоченность, желаемое и, конечно, полезное направление. Это выходило из рамок предвидимого, учитываемого, как неожиданный ветер и дождь, ухудшающие видимость во время зачетных стрельб подразделения. И оставалось только досадовать да бессильно наблюдать, надеясь на лучший исход или заранее предрекая неудачу. И полковник, как большинство людей в подобных положениях, стал раздраженно выискивать какие-то действия, которые могли бы создать хотя бы видимость того, что он влияет на эти неблагоприятные события, а не кружится беспомощно в их неподатливой стихийности… Впрочем, если быть до конца справедливым, эти события все же не лишены своей целесообразности. Ведь что-то, ненужное для нас, может быть полезным для других.
«Вот, загорелось — замуж. Куска хлеба заработать не могут — все вынь да положь. Не драл вовремя, вот и выросла дура. Сережа какой-то, — презрительно думал он. — Сопляк, наверное, маменькин сынок. Пуговицы себе не пришьет. Хотя бы послужил, тогда бы знал, что жизнь — не игрушка. Черт возьми, растим каких-то цац. Хорошо хоть, половина армию проходит… Вот, посмотрю, что там еще за Сережа, а то возьму и не пришлю ни копейки. Раз — замуж, значит, взрослая, пусть работает, зарабатывает на жизнь. В двадцать лет люди ротами командовали, брали на себя черт знает какую ответственность… Да просто, в конце концов, знали, что завтра-послезавтра, может быть, умирать придется…»
Он пошел через мост, все время контролируя дыхание: вдох, выдох. Прохладный, пахнущий водой воздух, казалось, освежал, успокаивал. Полковник любовался затейливым литьем чугунных перил, черными трехсвечниками фонарей. На середине моста его прохватило знобким ветром, и он пожалел о том, что послушал жену и надел штатское пальто, в котором не очень привычно, да и холодно.
Общежитие было почти сразу же за мостом. Михаил Александрович постоял возле татарской мечети, разглядывая голубую мозаику и орнамент оконных решеток, потом направился к подъезду общежития.
Это здание он тоже помнил с юности. Построенное во времена увлечения конструктивизмом, оно все состояло из перекошенных призм и кривых поверхностей; квадратные окна с узенькими простенками тянулись по выгнутой серой стене, и Михаил Александрович удивился тому, что раньше здание это нравилось ему, отдаленно напоминая линкор. Впрочем, уже следовало привыкнуть к тому, что многое из прошлого перестало ему нравиться.
Он вошел в большой неуютный вестибюль и спросил у вахтерши, как разыскать дочь.
Еще не старая женщина с болезненно тусклым и неприязненным лицом долго допрашивала полковника, зачем он и по какому делу. |