Все наши соседи жалели Семенову мать, хотя она никогда ни с кем не делилась, никому не жаловалась, а молча несла свое одиночество.
Теперь она уже не шила дома, а работала на швейной фабрике, выпускавшей белье для фронта.
Каждый раз, получив письмо от Семена, я бежала показать его ей.
И мы радовались вместе: он жив!
Однажды она сказала:
— А ведь ему там тяжелее, чем мне…
Я поняла: ей хотелось попросить меня не писать Семену об отце, но она не знает, как сказать об этом.
И я сказала:
— Я ему пишу все больше о себе, о своей работе…
Она поняла. Молча взглянула на меня благодарными глазами, заправила волосы под платок. Она сильно постарела, похудела, и руки у нее были худые, с толстыми жилами, с изуродованными работой пальцами.
Невольно мне вспомнилась холеная ладонь кассирши, ровно подстриженные, яркие, полированные ногти.
— Будешь писать — от меня привет, — сказала она. — Все у нас хорошо, пиши, все ладно…
— Конечно, — ответила я.
Надо же было так случиться, что в этот же день, немного позднее, я встретила отца Семена. Он шел по Калужской площади, держа в руках какой-то большой сверток, должно быть продукты. Все кругом были худые, бледные, а он выделялся изо всех розовым лицом, благополучным, сытым видом, даже гимнастерка и сапоги словно бы подчеркивали его цветущий вид.
— Два дня дежурил на фабрике, — сказал он мне.
Я ничего не ответила. Не хотелось говорить с ним. Но он удержал меня. Он сказал, похлопывая по своей полевой сумке:
— Война, Катюша, штука жестокая. Требует жертв! — Хорошо выбритые щеки его сияли перламутровым румянцем. — Поверь, я тоже рвался на фронт, я все время подавал заявления, а мне сказали: цыц, сиди здесь, ты нужен фронту в Москве.
Я часто ловила себя на ненаходчивости, неумении вовремя ответить.
Витька говорил обо мне:
«У тебя рот на запоре, зато на лестнице ты уже герой!»
И это было правдой. Сколько раз я копила в себе надлежащие острые слова, могущие поразить в самое сердце, но говорить их было уже некому.
Отец Семена прошел мимо, должно быть, и думать обо мне не думал, а я все стояла, смотрела ему вслед, и сколько всего мне хотелось ему высказать, сколько всего, а его уже и след простыл…
9
…Подул легкий ветер и снова скрылся. Чьи-то шаги послышались вдалеке. Они приближались ко мне, они были уже совсем рядом.
Я вскочила, обернулась и увидела Семена.
Мы не встречались много лет, но я узнала его высокий, уже с пролысинами, шишковатый лоб, ямочку на щеке, спокойные, улыбающиеся глаза.
Он обнял меня, потом слегка оттолкнул от себя.
— Вот и ты, — сказал, улыбаясь и морща губы. — Пришла все-таки, явилась, Катериненко…
Зачем он назвал меня так? Ведь я дала себе слово: быть сдержанной, быть совершенно спокойной… Он сказал:
— Ну, прости, ну, я дурак полный и окончательный! Что можно с этим поделать?
Это была не первая наша встреча с начала войны. В сорок третьем он приезжал ненадолго в Москву после госпиталя. Тогда он пришел ко мне, очень худой, даже словно бы ставший выше ростом, опираясь на палку.
Я бросилась к нему, я не знала, что сказать, будто языка лишилась от радости. И закричала восторженно, изо всех сил:
— Абракадабра!
— Маком, — сказал он. — Нога не сгибается!
Потом мы долго сидели вдвоем.
Я знала из последних Витькиных писем, что Витьку послали на какое-то особой важности спецзадание и, может статься, он будет писать мне с перерывами, а если писем и вовсе не будет, чтобы я не волновалась. |