Собрания в колхозе всегда начинались в тишине, око и сегодня началось в обычной тишине, но едва Анна прочла первую страницу, как изменился самый характер тишины, вежливая тишина официального собрания сменилась сосредоточенной и напряженной, до ужаса напряженной тишиной, воцаряющейся иногда в суде при оглашении смертного приговора.
Анна все читала и читала, и никто не пошевелился, не кашлянул, не вздохнул, никто не поднялся выйти покурить, ни словом не перемолвился с соседом…
— Все, — устало сказала она, перевернув последнюю страницу. — Можно, товарищи, расходиться.
И все стали расходиться, не спеша и почти без разговоров.
Поспелов подошел к Анне.
— Домой, Анна Андреевна?
Она кивнула.
— Н-да… — с хрипотцой произнес вдруг Поспелов, и до чего же выразительно было краткое это его словечко — в нем прозвучали и вздох, и осуждение, и недоумение, и никаким другим словом не мог бы он выразить всю сложную гамму чувств, заполнивших в ту минуту его душу.
Анна не сказала ему ничего. Что можно было сказать?
Ей хотелось остаться одной, множество мыслей навалилось на нее, и, что греха таить, в голове образовалась какая-то путаница, слишком большая это нагрузка — сразу переоценить прожитые годы.
Поспелов спросил еще раз:
— Пошли, что ли, Анна Андреевна?
— Нет, Василий Кузьмич, вы идите, а я задержусь, — отозвалась Анна. — Отчет надо написать, позвонить в райком…
На самом деле ни отчета не надо писать, ни звонить, просто ей не хотелось разговаривать.
Она всех переждала, помедлила, оделась и вышла наконец на крыльцо.
Досада! У перильцев кто-то стоял. Попыхивал папироской…
Выйдя со света в ночь, она не сразу распознала Жестева.
— Чего это вы, Егор Трифонович?
— Вас жду…
Ну о чем можно сейчас говорить? Ни добавить, ни убавить…
Он пошел рядом с ней неверной стариковской походкой, чуть пришаркивая валенками, вздыхая и не торопясь.
— Такие-то, брат, дела…
Анна уважала Жестева, с ним отмалчиваться она не могла.
— Трудно, Егор Трифонович…
— А чего трудно, дочка?
Он так и сказал, просто и очень по-стариковски назвав ее дочкой, и Анна почувствовала, что в эту минуту она, пожалуй, больше всего нуждается в отце, в отцовском совете, в отцовском сердце, в большой и строгой, может быть даже суровой, но в большой и бескорыстной любви.
— А чего трудно? — переспросил Жестев.
На них налетел порыв ветра, пахнуло сыростью, дымом, хлебом, той предвесенней горечью, когда все впереди — и ничего не знаешь. Что-то будет, а что, что…
— Как вам сказать… — неуверенно начала Анна. — Вот ведь как! Складывается о человеке мнение, и вдруг человек этот вовсе не тот, каким он тебе представлялся…
— Нет… — Ей показалось, что Жестев отрицательно покачал головой. — Нет, Анна Андреевна! Тут дело не в человеке…
Анна не очень-то поняла, что он хотел этим сказать, но Жестев придавал решениям ЦК какое-то такое значение, какого или не уловила, или недопоняла еще Анна.
— Я что-то недопонимаю вас…
— Да нет, все понятно.
— Как же все-таки этот человек виноват перед партией!
— Все мы виноваты.
— А мы чем?
Жестев не ответил.
Некоторое время шли молча. Потом остановились перед чьим-то палисадником. За заборчиком из штакетника тонули в сугробах низкорослые кусты.
В глубине темнела изба. Ни одно окно не светилось. |