Изменить размер шрифта - +

– Отриньте пышность и суету этого мира, объятого злом! – возгласил епископ, и его белоснежные волосы подскочили на плечах. – Не слушайте муз, что таятся во мраке или чудятся в пламени камина и внушают вам мирское вдохновение, околдовывают ум похотью и праздными стремлениями, уводящими вас с пути милосердия, благочестия и смирения!

Матушка шумно сглатывает, а мой бывший одноклассник, Нэт Говард, мой соперник в мире поэзии, сидящий по другую сторону от прохода между рядами скамеек, поворачивается ко мне и выразительно поднимает брови, словно спрашивая: «Ну вот опять он за свое. Сколько можно?»

Кладу руки на колени, крепко сцепляю ладони и стискиваю зубы, готовясь к очередной тираде о вреде искусства.

– На заре нашего детства, – продолжает епископ чуть тише; на его широком лбу поблескивают бисерины пота, – посреди шумных игр и сказок сладостные голоса муз обольщали каждого из нас, соблазняли пуститься в неописуемые полеты фантазии. Мы были совсем еще дети и по наивности не понимали, что на этот обман не стоит обращать внимания. Однако самые сильные духом быстро поняли, что для того, чтобы и дальше идти путем праведности, нужно отказаться от глупых соблазнов и воображаемых миров, пока наши страсти не вырвались на свободу и не одичали, пока мир не заметил нашей странности. Не слушайте муз!

Я морщусь, и матушка тоже.

– Чтобы спастись от греха, – продолжает епископ, – нужно отказаться от театра и других вульгарных развлечений – игры́ в карты, вальсов, непристойной музыки, литературы, преисполненной похоти и написанной обреченными на адские муки гедонистами вроде Лорда Байрона в последние его годы…

Боже правый, ну это уж слишком! И дело не только в том, что я считаю попрание памяти Байрона отвратительнейшим кощунством, но еще и в том, что не далее как вчера отец кричал на меня, призывая задушить в себе музу поэзии. Он колотил меня с такой силой, будто надеялся выбить из меня страсть к стихосложению до моего отбытия в университет, запланированного на грядущую неделю, а еще осыпал меня оскорблениями.

– Образ жизни художника неизменно влечет за собой беспорядочные половые связи, пьянство и иные развратные деяния, – продолжал епископ. – Четырнадцать лет назад, в конце декабря, Господь засвидетельствовал разврат в наших рядах. Он увидел страсть к азартным играм, проституцию, театральные представления, богохульство, царящее среди актеров, которым в этом городе оказали радушный прием. На этом самом месте, перед полным залом взрослых и детей из всех слоев ричмондского общества – богатых и бедных, темнокожих и белых, христиан и евреев, – театральная труппа «Плэйсид энд Грин» показала пантомиму под названием… – прежде чем произнести название того рокового спектакля, который показывали актеры, когда пламя охватило театр, епископ вытер лоб носовым платком и поморщился, – «Кровавая монахиня».

Матушка стыдливо качает головой, сожалея о столь неудачном заголовке, словно она и есть тот драматург, что его придумал. Громадная фигура судьи Брокенбро содрогается прямо передо мной. Епископ Мур бросает хмурый взгляд в мою сторону, но я изо всех сил борюсь с желанием испуганно съежиться, ведь я сын двух актеров труппы «Плэйсид энд Грин», пусть и уже взрослый и давно осиротевший, и все в церкви об этом прекрасно знают.

– Господь покарал наш город за порочность огнем и страданиями, – говорит епископ, и в глазах у него поблескивают слезы. – Он призвал нас возродиться из пепла и возвести этот дом молитвы на месте былого ада, чтобы мы не забыли своих грехов, из за которых и произошла та страшная трагедия. И если мы еще раз отклонимся от пути святости, Господь вновь нас накажет. Господь. Вновь. Нас. Накажет. – Епископ поднимается, вытягивается в полный рост и хватается за подлокотники, будто за штурвал шхуны, плывущей через Атлантику.

Быстрый переход