Изменить размер шрифта - +
Я еще несколько раз звонил по телефону — бесполезно. И так ничего и не сказал Изабель. Эта проблема постоянно мучила меня, но я решил, что лучше держать рот на замке. Изабель будет так же беспомощна, как я, а если произошло самое плохое, лучше, чтобы Изабель вообще ничего не узнала; во всяком случае, было бы справедливо оставить это решение по-прежнему в руках Флоры. Я очень педантичен в отношении обещаний. Да и Отто лучше пребывать в неведении, с какой стороны ни посмотри. Но меня мучили собственная ответственность и ощущение, что я молчу лишь потому, что не хочу отказываться от некоего привилегированного положения, не хочу, чтобы бразды правления перешли в руки Изабель, а я остался не у дел. Я постоянно думал об этом.

Еще я пытался думать о Лидии, но не представлял, как это делать. Казалось правильным начать плести ткань ее смерти, примерять ее именно здесь и сейчас, где ощущение ее присутствия и ее отсутствия гораздо острее. Но я то и дело забывал, что она умерла, словно это ничего не значило, и воображение все время подсовывало мне прежнюю живую Лидию, которую я хранил в воспоминаниях. Подобные размышления не давали мне ни единого приличного повода остаться. И я порой думал, что на самом деле не уезжаю лишь потому, что не вынесу возвращения в свою одинокую квартирку, которая за время моего отсутствия стала совсем холодной и безликой, как будто полностью забыла меня, едва я закрыл дверь. По сравнению с ней дом приходского священника был полон тепла и веселья, точно свинарник. Несмотря на все свои горести, это был удивительно обитаемый дом. И откуда-то изнутри его, непонятно откуда, кротко и неодолимо веяло чем-то, что неожиданно заставляло меня почувствовать себя дома.

Я пообещал Отто, что помогу разобрать вещи Лидии, но мы без конца откладывали это на потом. Мы все еще боялись ее, и коснуться ее вещей по-прежнему казалось кощунством. С некоторой робостью мы рассортировали содержимое ее стола, которое Изабель уже перерыла и разворошила. Следов завещания по-прежнему не наблюдалось, и мы решили, что его просто нет. Зато нашли много чего другого, в том числе все письма, которые мы с Отто писали ей из школы, перевязанные ленточками: письма Отто — голубой ленточкой, мои — розовой. Не разбирая, мы отнесли эти связки к кухонной плите и сожгли их. Мы не могли заставить себя коснуться ее одежды. Шкафы были полны нарядных длинных платьев, и, поскольку Изабель умыла руки, мы в итоге попросили Мэгги разобраться с ними. Все они наутро исчезли, несомненно отданные в город тем, кого Отто назвал «просителями» Мэгги.

После странной сцены в спальне Изабель я не имел с невесткой дальнейших «объяснений». Но между нами установилось что-то вроде перемирия или затишья, чему я посодействовал тем ханжеским достоинством, с каким сумел завершить эту историю, а Изабель — своим печальным философским раскаянием. Она справлялась лучше меня, и я хотел бы выразить ей свое отношение более определенно, более дружелюбно, но боялся вызвать новую неразбериху. На самом деле положение спасла молчаливая привязанность обеих сторон, и мы вели себя так, словно ничего не произошло — или почти ничего. К лучшему или к худшему, но я стал более четко понимать, что Изабель воображает себя кем-то вроде богини секса и императрицы manquée. Если бы она была менее несчастна, то считала бы себя Лу Андреас-Саломе своего маленького городка. А так она всего лишь излучала неясные отчаянные импульсы плотского томления и притворного влияния, которые, хоть я и был к ним совершенно равнодушен, оказывали в целом тревожное воздействие.

С Отто я больше не вел доверительных бесед и почти не видел его с тех пор, как он стал проводить большую часть дня в беседке. Время от времени я навещал пустую мастерскую и печально глядел на инструменты, лежащие без дела. Левкина я видел только в саду, издалека. Едва завидев меня, он начинал сотрясаться от смеха и бурно жестикулировать, а потом подпрыгивать. Я не обращал на него внимания.

Быстрый переход