Изменить размер шрифта - +

— Ребенок — наполовину русский. Лермонтов. Ах, Изабель, я так рад!

— Мой ребенок. Каким Флора никогда не была. Он будет мой, только мой.

Что-то в ее словах обеспокоило меня.

— Знаешь, ему понадобится… особенно если родится мальчик…

— Мужчина в доме? Да, я знаю. Эдмунд, как насчет того, чтобы на мне жениться? Ты мне всегда ужасно нравился. С тех пор как рассказал о Лермонте.

— Извини… я не могу… я правда очень тронут, очень благодарен… но… понимаешь, есть кое-кто еще.

— Кое-кто еще. Да ты загадочный тип, Эдмунд! Ладно, ладно, не красней так, хотя хочу сказать, что тебе это очень идет вкупе с остатками синяка под глазом, — эдакий эффект винных пятен. Только не беспокойся обо мне и, ради бога, не начинай извиняться!

— Мне очень жаль, Изабель. Но ты же знаешь, я всегда буду рядом, если понадоблюсь тебе и юному Лермонтову.

— Я знаю. Дядя Эдмунд — in loco parentis. И все такое.

— И все такое. До свидания, дорогая Изабель.

 

21 Рим

 

Кухня была пуста приводящей в замешательство окончательной пустотой. Часы остановились. Огонь погас. Буфет опустел. Все было убрано, все шкафчики были закрыты и заперты. Жаркое солнце сверкало сквозь полузадернутые шторы «Уильям Моррис», заставляя их сиять подобно цветному стеклу. Помещение было надраено, обнажено, покинуто, точно комната, ожидающая нового жильца. Пустота напугала меня. Я тихо и быстро прошел к лестнице. Свет сюда не проникал, и шахта дома уходила вверх, темная и зловещая, все еще пахнущая дымом. Я вслушался в ее тишину.

Потом взбежал по ступенькам. Площадка была замусорена обугленными остатками мебели из комнаты Изабель. Я помедлил. Меня интересовала только одна комната. Я поднялся по второму пролету на чердачный этаж, где всегда жила итальянка. Постучал и вошел в ослепительное солнце.

Увидев, что она еще здесь, я испытал такое безмерное облегчение, что во мне словно что-то лопнуло и я едва не споткнулся. Закрытый чемодан лежал на старательно перевязанном дорожном сундуке. Маленькая белая комната с обоями, испещренными розочками, была опустошена и вычищена. Только на стене висела большая знакомая карта Италии — Карлотта приколола ее много лет назад. Я медленно вошел.

Она стояла у окна, затерянная в солнечном свете.

— Извини, что ворвался. Мне на секунду показалось, что ты уехала.

Она промолчала, но чуть-чуть пошевелилась. Пыльный прозрачный луч света разделял нас стеной. Я вновь бессвязно заговорил:

— Извини…

— Ты пришел попрощаться? Как мило с твоей стороны.

Ее голос был сухим, чуть резким, невыразительным, — бесприютный будоражащий голос.

Я захотел получше разглядеть ее и шагнул в сторону от солнца. Луч упал ей на грудь, и я увидел над ним бледное худое большеглазое лицо и шапку сухих блестящих черных волос. Это было старое лицо, новое лицо, лицо тициановского мальчика, лицо няни моего детства.

— Ну да, я…

Я чувствовал себя человеком, подвергшимся ужасному судилищу в чужой стране. Я мог только смотреть и умолять.

— Как видишь, я тоже уезжаю, хотя пока еще здесь. Ты хочешь успеть на дневной поезд? Времени осталось немного.

Голос был твердым, почти жестоким, но глаза как будто становились все больше и больше.

— Нет, то есть не знаю… Можно мне… — Я отчаянно огляделся по сторонам. На подоконнике стояла тарелка с яблоками. — Можно мне одно?

Она молча протянула тарелку. Я взял яблоко, но есть не смог — подавился бы. Я неуклюже потер его о жилет.

— Ты едешь… домой?

— Да, я возвращаюсь в Италию. А ты? Тоже едешь домой?

— Да.

Быстрый переход