Он быстро переоделся. Лидия Тимофеевна подобрала ему гимнастерку поновее. Шинель надел свою. Сапоги…
— На твои сапоги уже майор тут один зарился, — призналась завхоз. — Такой надоедливый дядька. Видать, привык на всем готовом, да на добром. Нет, говорю, товарищ майор, это добро не мое, а фронтовика одного, которому не сегодня завтра тоже на выписку.
Воронцов молча намотал новые портянки и натянул сапоги. Что и говорить, хороши они были. На ноге сидели плотно, при этом ничуть не жали. Видать, с хорошего склада. Может, сняты они с такого же армейского офицера, где-нибудь на темной привокзальной улочке, или куплены на барахолке, а туда попали через оборотистого интенданта. Да, кому война, а кому мать родна…
Он попрощался с соседями по палате. Зашел к военврачу.
— Прощайте, Мария Антоновна.
— Прощай, Воронцов. Больше к нам не попадай.
— Не обещаю. Лучше к вам, чем…
— Лучше пусть тебя минуют все напасти. Все пули пусть пролетят мимо. — И она неожиданно обняла его и поцеловала в щеку.
— Желаю вам счастья, — собрался он напоследок, взволнованный ее порывом.
Из госпиталя он вышел уже к полудню. В сквере напротив спорили, подскакивая друг над другом в воинственном азарте, воробьи. Тоже что-то не поделили. Под ногами лежали желтые и багровые листья. Солнце, сквозившее пологими лучами через липовую аллею, золотило листву, делало ее ослепительной. Воронцов оглянулся на окно офицерской палаты и увидел, что клен почти весь облетел. Окно сияло голубоватым отражением вылинявшего, будто застиранного осеннего неба. В него кто-то смотрел. Воронцов махнул рукой и пошел в сторону вокзала. Оттуда через два часа должны отправляться машины со срочным грузом в сторону Малоярославца. А уж оттуда он до дома доберется быстро. Если на машине, и без пересадок, то часа три-четыре до березы. А там часа два-три ходу. Но если бегом… Нет, бегом у него теперь не получится. Даже с тростью.
Все эти дни перед выпиской, понимая, что, возможно, отпустят на неделю-другую домой, а может, и вовсе комиссуют из армии или спишут в тыловую службу, он думал, куда же поехать вначале, если судьба все же пошлет ему счастье побывать в отпуске. В Прудки? Навестить дочь и Зинаиду с Пелагеиными детьми? Или домой, в Подлесное? Деньги он им посылал всегда поровну. О том, как живется, ни Варя, ни Зинаида не писали, но иногда, между строк, или в самом тоне их он чувствовал, что — трудно. Знал и от других бойцов и офицеров, чьи семьи тоже побывали в оккупации, что жизнь на освобожденной территории была тяжелой. Да если еще и дома сожжены… Подлесное ни немцы, ни наши, и когда отступали, и когда наступали, не тронули. В Прудках тоже отстроились уже. И домой, к матери, в родное Подлесное сердце рвалось. И в Прудки, к Уле и Зинаиде, к Пелагеиным сыновьям надо заехать. Ведь он поклялся их не бросать. И Зинаиде. И Кондратию Герасимовичу.
И Воронцов в конце концов решил так: если случится добираться перекладными, то заедет в Прудки. А уже потом навестит и своих.
Своих… А разве Улита, Зинаида, Прокопий, Федя, Колюшка теперь не свои ему?
Воронцов шел по тротуару, выложенному белым известняком. Постукивала палка. В вещмешке позванивала ложка, которую он неосмотрительно, не по-фронтовому бросил в мешок прямо сверху, и вот теперь она при каждом неосторожном шаге шлепала по банке. В дорогу ему выдали сухой паек на несколько дней. Четыре больших банки американской тушенки, несколько рыбных консервов, порядочный кусок сала, маргарин и две буханки хлеба. Рыбные консервы без этикеток. Сардины. Он это знал точно. Такие выдавали как офицеру в штрафной роте в качестве дополнительного продовольственного пайка. Тяжесть вещмешка радовала. Целый взвод можно накормить. Вот сестры обрадуются, подумал он, закидывая за спину вещмешок. |