Он вовсю глядел на площадку, следя за каждым движением Руди, казалось, их глаза встретились, инфантеро словно подавал ему знак, призывая: «Давай же! Иди скорее сюда! Прыгай! Помоги мне!» Казалось, Руди теряет все свое мастерство, словно кровь вытекает из раны; казалось еще, что все его жесты и выпады, со стороны вроде бы ничем не ограниченные, но на самом деле подчиненные четкому плану, устремлены к единственной страстно желаемой цели: потерпеть поражение, дождаться провала, ощутить чарующее, сладостное избавление от всего. Сильный порыв ветра вырвал плащ из рук Руди, швырнув его в отдалении и дав ребенку возможность передохнуть и пойти в атаку, взъерошил в первых рядах шиньоны, посеял меж публики нервный трепет. Микки устремился к арене, вырвавшись из рук брата, который хотел удержать его от надвигающейся катастрофы. Прыгнув на арену и подняв облако пыли, он чувствовал, что сросся с оружием, рукоятка меча выпирала под тканью, одним движением он разорвал рукав и высвободил верный клинок, наставленный вначале на Руди, словно то был соперник, потом он повернулся к нему спиной, как если б соперник оказался не заслуживающим внимания, и пошел к ребенку, с которым великий мэтр так долго манежил, чуть ли не собираясь начать беседу. Руди, разгневавшись, что из-под носа уводят добычу и мешают совершить второе смертоубийство, пусть и не столь эффектное, призвал на выручку шайку, чтобы та вышвырнула Микки с арены. Но толпа за него вступилась, прогоняя прочь всех пособников. В этот момент никто уже не понимал, что творится на самом деле: Микки почудилось, что он на короткое мгновенье уснул, что он очнулся на арене, будто в уютной походной постели, но глаза его были широко раскрыты, он замер напротив ребенка; толпа не знала что и думать; журналисты замерли над блокнотами, не в силах описать творящееся, оно явно превосходило все их способности. В действительности же ничего не происходило, и все отточенные приемы мэтра не имели теперь никакого значения, поскольку он только что познал невероятную сладость провала, он ею наслаждался, он с нею заигрывал, нарочно принимая карикатурные позы вместо тех, которые принесли ему великую славу и которые публика жаждала теперь видеть снова во время бессмысленной пантомимы. Изнуренному до предела Микки вся эта клоунада казалась исполненной невероятного изящества. Негодующая публика словно бы захмелела, чувствуя, что происходит переворот, ликуя от кровопролития, дозволенного законом. От Микки не требовалось ничего особенного, он просто по воле случая попал в мясорубку всеобщего лицемерия и предательства. Руди, в котором проснулся мятежный инстинкт выживания, стал аплодировать Микки, выдавая себя за его покровителя. Ребенок, охваченный чарующим притяжением, что по загадочным законам сопутствует рождению новой звезды, кинулся прямо под меч, подставляя затылок и позволяя ударить меж шейными позвонками именно так, чтобы смерть получилась красочная, показная, никем доселе невиданная. Перед тем, как раздались аплодисменты, когда ребенок уже кончался, какая-то женщина, стоявшая возле колонны, в крайнем возбуждении вдруг сбросила с себя платье и кинула его Микки, демонстрируя неописуемый восторг. Не успев опомниться, Микки оказался сидящим на плечах Руди, бежавшего по кругу арены, и размахивал платьем, будто знаменем, на них обрушился град алых цветов и бурдюков с наливками. Люди отвлекались только, чтобы прошептать друг другу: раздевшаяся в знак почтения перед новичком-инфантеро особа, закутавшаяся теперь в мантилью, была либо чокнутой, либо принцессой. Лобстер — импресарио Руди, уставший и раздраженный, ждал, когда же можно будет и ему явиться на сцене и приоткрыть чемоданчик, и так уже набитый деньгами: настоящий профессионал, он знал, что Микки прославился помимо собственной воли и такого успеха больше не повторится; все же, как знаток своего дела, он не мог пройти мимо подобного случая.
«Тебе не стоит здесь оставаться», — сказал Лобстер Микки. — «Пойдем отсюда», — добавил он, обращаясь к Руди. |