— Иди купаться! — позвала она.
Карлайл послушно встал и тоже нырнул. Выплыв на поверхность, он, мокрый, сразу выбрался на камни, но Ардиты нигде не было; охваченный мгновенным ужасом, он услышал ее легкий смех с верхнего уступа, футах в десяти. Он вскарабкался к ней, и они немного посидели молча, обхватив колени и переводя дыхание после крутого подъема.
— Мои родственники дошли до ручки, — неожиданно продолжила она. — Хотели поскорее выдать меня замуж. А я, когда почувствовала, что жизнь — пустая штука, нашла для себя… — она торжествующе стрельнула глазами в небо, — нашла для себя кое-что!
Карлайл не торопил, и она выпалила:
— Смелость, только и всего; смелость как жизненный принцип, от которого нельзя отступать. Тогда-то у меня и появилась твердая вера в себя. Мне стало ясно, что все мои кумиры прошлых лет увлекали меня именно проявлениями смелости. В житейских ситуациях я искала только смелость. Вот, например, в профессиональном боксе: человек избит, окровавлен, но все равно поднимается с ринга, хоть и знает, что пощады не будет; я требовала, чтобы поклонники водили меня в бойцовский клуб; куртизанкой проплывала через этот гадюшник, смотрела на толпу как на грязь под ногами, что хотела, то и делала, плевала на чужое мнение, во всем потакала себе, чтобы умереть так, как сама задумала… У тебя закурить есть?
Он молча протянул ей сигарету и поднес зажигалку.
— И все равно, — продолжила Ардита, — мужчины — и юнцы, и старики — ходили за мной табунами: они по большей части не могли сравниться со мной ни умом, ни положением, но тем не менее все жаждали меня заполучить — прибрать к рукам этот необыкновенный, гордый ореол, которым я себя окружила. Ты меня понимаешь?
— Наверное. Ты всегда выходила победительницей и никогда не извинялась.
— Ни разу!
Она стала у кромки, на миг замерла распятием на фоне неба, потом описала в воздухе темную параболу и, улетев вниз футов на двадцать, без малейшего всплеска прорезала воду между двумя серебристыми гребешками.
И вновь ее голос поплыл вверх из бездны:
— А смелость позволяла мне пробиваться сквозь унылое серое марево и подниматься не только над людьми и обстоятельствами, но и над серостью самой жизни. Для познания ценности вечного и цены преходящего.
Она уже карабкалась на утес, и по завершении этого монолога рядом с Кертисом возникла ее голова с мокрыми соломенными волосами, распавшимися на прямой пробор и отброшенными назад.
— Так-то оно так… — усомнился Карлайл. — Можешь называть себя смелой, но твоя смелость, если вдуматься, досталась тебе по праву рождения. Своеволие у тебя в крови. А на меня порой нападет такая тоска, что даже смелость видится пустой и безжизненной.
Ардита сидела у кромки, обхватив колени и рассеянно глядя на белую луну; Кертис находился чуть поодаль: он замер в нише, как придуманный бог в алтаре.
— Не хочу строить из себя Поллианну,[6] — начала Ардита, — но ты не до конца меня понимаешь. Моя смелость — это вера: вера в собственную стойкость… в то, что радость вернется, что будет еще надежда, искренность… А пока этого не произошло, мне думается, надо сжать губы, вздернуть подбородок, широко раскрыть глаза — и обойтись без глупых улыбок. Я ведь много раз обжигалась и не ныла, хотя женщины обжигаются куда больнее, чем мужчины.
— А вдруг, — предположил Карлайл, — радости с надеждами слегка припозднятся, а занавес уже опустится для тебя навеки?
Ардита встала, подошла к гранитной стене и с усилием взобралась на следующий уступ, футов на десять — пятнадцать выше.
— В таком случае, — откликнулась она, — я уйду непобежденной!
— Не вздумай оттуда нырять! Спину сломаешь, — быстро проговорил он. |