|
Она выпустила из рук волосы, рассыпавшиеся по ее плечам, как траурное покрывало, и опустилась наземь у порога двери. Охватив руками колени, она прислонила к ним голову и сидела спокойно под облекавшим ее печальным покровом волос. Она думала о нем, о прошедших днях у ручья, обо всем, что было их любовью, склоняясь беспомощно, как те, кто плачет у смертного одра, как те, кто бодрствует и сетует над мертвецом.
ЧАСТЬ V
I
Олмэйр сидел один на веранде своего дома, облокотившись о стол, и, склонив голову на руки, смотрел далеко вдаль. Он не видел ни расстилавшейся перед ним лужайки двора, ни небольшой пристани, у которой теснились узкие челны с выделявшимся среди них, как белая наседка между темными цыплятами, большим вельботом. Он смотрел поверх реки, мимо стоявшей на якоре шхуны, мимо лесов на левом берегу, мимо толпящихся перед ним, осязаемых, вещественных, ненужных предметов, столь чуждых зародившейся в его уме и завладевшей им мысли, наложившей свой отпечаток на краски, жизнь и на все окружающее.
Он ненавидел все это: мутную реку, вылинявшее голубое небо, черное бревно, плывшее мимо в первый и последний раз, зеленое море листьев, колебавшееся над непроницаемым мраком лесов и освещенное косыми лучами солнца. Ему жаль было каждого дня, каждой минуты жизни, проводимой среди этих предметов, жизни, служившей залогом его будущего. Он сожалел о проходивших днях с горечью, со злобой, как скряга, принужденный выделить часть своих сокровищ близкому родственнику. А между тем все это было дорого ему, как предзнаменование блестящей будущности.
Он с досадой оттолкнул стол и, встав, бесцельно прошелся по веранде, постоял у перил и взглянул на реку, на ту реку, которая должна была обогатить его, если бы не…
— Какое гнусное животное! — вырвалось у него.
Он был один, но говорил громко, как бывает с людьми одержимыми одной неотвязной, всепоглощающей мыслью.
— Какое животное! — пробормотал он снова.
Река уже потемнела, и шхуна одиноко выделялась на ней грациозными очертаниями стремящихся в высь тонких мачт. Вечерние тени ползли по деревьям, с ветки на ветку, пока, наконец, длинные лучи солнца, склонявшегося к горизонту, не заиграли на самых верхушках деревьев и не устремились вверх, озарив нагроможденные в небе облака темно-багровым светом догорающего дня. И вдруг свет исчез, как бы затерявшись в беспредельном голубом просторе. Солнце зашло, и леса приняли вид сплошной черной стены. А над ним, на рубеже медливших облаков, мерцала одинокая звезда, затмевавшаяся по временам быстрым бегом невидимых туманов.
Олмэйр боролся с овладевшим им беспокойством. Он слышал, как Али за его спиной накрывал стол для ужина и со странной внимательностью прислушивался к звону стекла и посуды и металлическому лязгу ножей и вилок. Слуга ушел. Теперь он возвращается и сейчас заговорит. Несмотря на тяжесть поглощавших его мыслей, Олмэйр прислушивался к ожидаемому звуку слов. И он услышал их, выговоренными по-английски со старательной отчетливостью.
— Ужин подан, сэр!
— Хорошо, — коротко проговорил Олмэйр.
Он не двинулся с места и продолжал задумчиво стоять спиной к столу, на котором горела принесенная Али лампа…
«Где теперь Лингард? На полдороге вниз по реке, вероятно, на корабле Абдуллы. Он вернется дня через три, может быть, и раньше. А там? А там и шхуна уйдет, и он и Лингард останутся одни, одни, с неотвязной мыслью о том другом человеке, живущем вблизи от них! Что за странная мысль всю жизнь держать его тут! Всю жизнь? Что это значит? Может быть, год, а может быть, десять лет. Что за нелепость! Держать его там десять лет, а может быть и двадцать! Он способен прожить и более двадцати лет. И в течение всего этого времени надо будет его стеречь, кормить, смотреть за ним. |