Изменить размер шрифта - +

Ничего не смог придумать, а зэки не спускали с него глаз.

Его высмеивали на каждом шагу. Митька стал игрушкой в большом холодном бараке, где хмурые озлобленные зэки отрывались на том, кто хоть в чем-то провинился.

Баланда… Именно здесь дали ему презрительную кличку за то, что Митька был таким же вонючим и гнусным как то жидкое месиво, каким кормили в зоне мужиков.

Его презирали, и он ненавидел всех. Митька завидовал каждому жгуче: к ним приезжали на свиданья, к нему никогда; их ждали и любили хотя бы в письмах; им присылали фотографии, у него не было ни одной. Все скучали по своим семьям, детям, а Митька злился.

«Сонька! Почему не пишешь про себя? Иль скурвилась уже? Так знай, живой я! И срок уже за половину перевалил. Не приведись, схлестнешься с кем-нибудь, голову мигом оторву падлюке! Чего ты мне про Таньку отписываешь? Ну, растет сыкуха, куда ей деваться? А за себя зачем не сообщаешь? Иль кроме коровы, свиней и кур, никого больше нет в сердце твоем? Я ж всю насквозь тебя помню! И так порой в душе ломит, когда вижу во сне наше с тобой начало. Но ты не печалься. Вот ворочусь, враз сына заделаю! Чтоб весь в меня красавец родился! Смотри, храни имя наше! Не измарай семью! Я бедовый! Измены век не прощу!» — писал жене.

А в ответ читал: «А у нас в доме прибыль: корова <style name="80">отелилась, телочку принесла. Все хорошо в доме. И у </style>Танюшки уже зубки выросли. Она уже не на горшок, за дом по нужде бегает. Задницу научилась лопушками вытирать. Уже не картавит. Ну, а колхоз добавил нам землицы. Теперь у нас огород двадцать соток. Самой повсюду не управиться. Так вот нынче мать со мной живет. Она уже на пенсию вышла. Помогает по хозяйству и с дитем. Так вот и живем в три души, не считая скотины. Да, забыла прописать. Попросила председателя колхоза крышу в доме починить. Наша прежняя вовсе прохудилась. Так он железом покрыл. Теперь аж глазам больно смотреть, как она на солнце светится! Приедешь, не узнаешь ничего…».

«Вот чертова баба!» — чуть не взвыл от письма Митька и порвал его в клочья.

В следующем не решился сказать, что мужики ока- лечили. Написал, будто деревом придавило, и теперь у него болят руки, ноги и все тело.

Но в ответ ни слова сочувствия, жалости и сострадания, лишь горькое написала: «Видать, теперь ты вовсе никудышним стал. Оно и до того работать не любил. Нынче и вовсе ждать помощи нечего. Видно, то слепое дерево совсем окалечило тебя, что даже про

кровинку свою не спросил. Запамятовал про отцовство свое. А ведь нам обидно…».

Митька чуть не плакал. Ну почему его никто вокруг не понимает?

Ведь вот три дня назад заставили его дневалить в бараке. Он так старался: полы подмел, парашу вынес, барак проветрил, — а бригадир, вернувшись с работы, сгреб в охапку, в злую горсть.

Кто тепло выпустил? Почему такой колотун? Где вода? Почему нет кипятка? Кто за тебя стол помоет?

И дождавшись, когда наполнится параша, сунул Митьку с головой. До утра не велел вылезать. Тот едва выбрался — к операм шмыгнул в приоткрытую дверь. Все, что знал, наизнанку вывернул. А вечером половину зэков барака загнали в шизо за карты, за чифир, за водку, за деньги. Митька испугался ночевать на своей шконке, и его перевели в другой барак.

Там его никто не знал. И работал он уже не на лесоповале, а на пилораме в зоне. К концу первого дня один из мужиков, словно нечаянно, так двинул бревном, что Митьке дышать нечем стало. Упал, а мужик хохочет:

Откинулся, «сука»! Туда ему дорога!

Продохнув, Баланда встал и чуть не затолкал того мужика под распил. Но его выдернули вовремя. А вот Митьку измолотили знатно. Сколько реек, досок, бруса поломали на нем зэки, счету не было.

Опера перевели его в другой барак. И там всего три дня прожил. На четвертый выбили кулаком так, что чуть не до ворот зоны летел и кувыркался.

Быстрый переход