Он издал долгий еле слышный свист, который, по его расчетам, должен был достичь развесистой кроны старого дерева. В ответ зашелестели листья, послышалось тихое чириканье, а минуты через три рядом с его темницей уже гремел звонкоголосый хор.
«Я разбудил первую пташку, — сказал себе Израиль с улыбкой, — а она разбудила остальных. Теперь можно и позавтракать. А там, глядишь, и сквайр придет».
Но завтрак был кончен, две серые полоски бледного света превратились в два золотистых луча, эти два золотистых луча, становясь все менее и менее косыми, наконец исчезли совсем, возвещая полдень, но сквайра все еще не было.
«Не иначе как он отправился поохотиться перед завтраком и припоздал», — решил Израиль.
Вечерние тени удлинились, возвещая закат, но сквайра по-прежнему не было.
«Наверное, он занят: судит у себя в зале какого-нибудь овечьего вора, — размышлял Израиль. — Только бы он не забыл обо мне до завтрашнего дня».
Он ждал и прислушивался; ждал и прислушивался.
Еще одна беспокойная ночь без сна и новое утро. Второй день прошел, как первый, и сменился такой же ночью. На третий день букет на полу рядом с Израилем совсем увял. Через амбразуры сочилась сырость, и капли глухо стучали по каменным плитам пола. Израиль слышал унылый шорох — это ветки хлестали по разинутым пастям грифонов, так что внутрь летели брызги льющего снаружи дождя. Время от времени над головой Израиля раздавался удар грома, за амбразурами вспыхивала молния, и каморка озарялась пронзительным зеленоватым светом, а потом шум и плеск дождя продолжался с удвоенной силой.
— Это уже утро третьего дня, — бормотал Израиль. — А он сказал, что зайдет за мной самое позднее наутро третьего дня. Вот оно и наступило. Потерпим, у него еще есть время. Утро ведь кончается в полдень.
Однако небо было таким пасмурным, что угадать наступление полудня оказалось нелегко. Израиль все еще не хотел поверить, что полдень давно миновал, как вдруг начало смеркаться. И, страшась сам не зная чего, он наблюдал, как над ним смыкается тьма еще одной ночи. Если прежде он терпеливо ждал, поддерживаемый надеждой, то теперь мужество совсем его покинуло. И внезапно, словно злокачественная лихорадка, на него напала томительная тоска, какой он никогда прежде не знал.
Говядину он съел всю, но хлеба и воды при некоторой экономии должно было хватить еще дня на два-три. И охвативший его ужас был порожден не муками голода, но тем непонятным заключением, которому он был подвергнут. Пока тянулись медлительные часы этой ночи, Израилем все сильнее овладевало ощущение, что он навеки замурован в стене; оно росло, росло, росло, и он то и дело конвульсивно приподнимался на своем ложе в такой панике, словно его завалили гранитными глыбами, словно он копал глубокий колодец и вдруг вся каменная обкладка и вся выброшенная земля осели и он остался погребенным на глубине в девяносто футов.
В непроглядном склепе полночного мрака он раскидывал руки в стороны, и ему начинало казаться, что он лежит в гробу: ведь вытянуть их он не мог — такой узкой была его келья. Тогда он сел, прислонясь к стене, и уперся ногами в противоположную стену. И все же, блюдя данное обещание, бедный узник ни разу не вскрикнул, ни разу не застонал. Он был во власти лихорадочного бреда и все же хранил молчание. К мучительному ощущению тесноты вскоре прибавилась столь же мучительная потребность в свете. И он таращил глаза так, что начинали болеть веки. Потом ему показалось, что даже дышать ему нечем. С трудом дотянувшись до амбразуры, он прильнул к ней и, вытянув губы трубочкой, старался вдохнуть свежесть воздуха вольных полей.
И, усугубляя его отчаяние, на ум ему то и дело приходил рассказ сквайра о происхождении тайника. Эта часть старого дома, а вернее, эта его стена была очень древней — ее построили задолго до царствования Елизаветы, и некогда она была стеной обители рыцарей-храмовников. |