Устав этого ордена отличался чрезвычайной суровостью и даже жестокостью. В стене, расположенной на втором этаже часовни на уровне пола, было оставлено пустое пространство, формой и величиной напоминавшее гроб. Туда время от времени замуровывали членов ордена за своеволие и неповиновение — однако, как ни странно, только когда они раскаивались в содеянном. Воздух туда поступал сквозь узкое отверстие, наклонно прорезавшее трехфутовую толщу стены; через него же узнику передавали еду. Отверстие это было выведено в часовню, чтобы заживо погребенный мог слышать все службы и как бы незримо на них присутствовать. И если торжественному песнопению вторил хриплый стон, слитый из слов молитвы, считалось, что душа страдальца обретает благодать. Для слышавших это был вопль раскаяния, вырвавшийся из уст мертвеца, ибо обычай ордена требовал, чтобы все храмовники присутствовали при замуровывании одного из братьев и чтобы магистр читал заупокойную молитву, пока в этом узком склепе погребалось живое тело. Порой кающийся грешник проводил в таком положении несколько недель и, когда его извлекали, не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, как человек, пораженный параличом.
Когда обитель храмовников была в царствование Елизаветы разрушена, чтобы очистить место для постройки нового здания, стена с этой кельей сохранилась. Келью немного расширили, перестроили, пробили амбразуры и превратили в тайник, куда можно было укрыться в дни гражданских смут.
Нетрудно представить себе, что испытывал Израиль, вспоминая в тягостном одиночестве этот зловещий рассказ. Много веков назад тут, в этом же непроницаемом мраке, сердца людей, таких же, как он, каменели в отчаянии, тела, столь же сильные и ловкие, как его тело, застывали и окостеневали в тупой неподвижности.
Наконец, когда, казалось, истекли все дни и года, о которых пророчествовал Даниил, занялась заря. Благодетельный свет проник в келью, и отчаяние Израиля рассеялось, словно при виде дружески улыбающегося лица… нет, словно при виде самого сквайра, явившегося освободить его из заточения. Вскоре он совсем оправился от безмолвного ночного бреда и, вновь обретя спокойную ясность мысли, стал обдумывать свое положение.
Израиль уже не сомневался, что с его другом случилось какое-то несчастье. Он припомнил слова сквайра о том, что раскрытие его тайной деятельности повлечет за собой самые тяжкие для него последствия. И теперь Израиль был вынужден прийти к заключению, что опасения его друга оправдались, что из-за какой-то роковой оплошности он был арестован, увезен в Лондон как государственный преступник и не успел сообщить никому из домашних о томящемся в стене пленнике — ведь иначе кто-нибудь, наверное, уже навестил бы его здесь. Иного объяснения Израиль не находил. По-видимому, сквайр был арестован внезапно, не имел возможности переговорить наедине с родственником или другом и должен был сохранить тайну из страха навлечь на Израиля еще худшую беду. Но неужели он захотел бы обречь его на медленную смерть в каменном мешке? Впрочем, гадать об этом не имело смысла — слишком сложны и запутанны были все обстоятельства. Однако нужно было незамедлительно что-то предпринять. Израилю не хотелось подвергать сквайра новой опасности, но и погибать, не зная даже, нужно ли это, он тоже не желал. И вот он решил, что должен выбраться отсюда во что бы то ни стало — украдкой и бесшумно, если это окажется возможным, применив силу и напролом, если иного выхода не останется.
Выскользнув из кельи, он спустился по каменной лестничке и остановился перед плитой, служившей дверью. Нащупав железную ручку, он нажал на нее, но плита осталась неподвижной. Израиль продолжал шарить, ища засов или пружину. Когда он проходил здесь со сквайром, ему и в голову не пришло посмотреть, как открывается плита изнутри, или хотя бы убедиться, что ее можно открыть только снаружи.
Он уже собирался в отчаянии бросить поиски после того, как провел ладонями по всей поверхности плиты и стены около нее, как вдруг, поворачиваясь, услышал скрип и увидел узенькую полоску света. |