Свет, прозрачный и хрупкий, как фарфор, рисовал картину, которую Яков много позже, с неожиданной для него высокопарностью, назовет «Вечной картиной любви».
— Мальчик, который смотрит на красивых женщин, ищет совсем не того, чего ищет взрослый человек, — объяснял он мне. — Ты ведь и сам еще мальчик, Зейде, но скоро ты станешь парнем, и тебе лучше знать все эти вещи. Мальчик ищет не «цицес» и «попкес», ему нужно намного больше. Не красоту той или этой женщины он ищет, а красоту всего мира сразу, это ему нужно. Все звезды с неба он хочет сорвать, всю землю, и всю жизнь, и все большое море он хочет обнять сразу. А женщина — она не всегда может дать все эти вещи. Когда-то у меня был в доме работник, и я рассказал ему то, что тебе сейчас. Так он мне ответил: «Во всем мире есть, может быть, всего шесть женщин, которые могут дать человеку все это, Шейнфельд. Но дети этого еще не знают, а взрослым это уже не попадается». Помнишь того моего толстого работника?
Громкие любовные постукивания аистов доносились сверху, словно точки и запятые, которыми какой-то невидимый грамотей разделял взрывы хохота стирающих девушек. Выше по реке собирались холостые парни, чтобы спускать на воду любовные кораблики. Каждый из них писал на бумаге что-то свое, а потом каждый складывал из этой бумаги свою лодочку.
— Вот, Зейде, вот так они складывали. — Яков вынул из ящика лист желтоватой бумаги. — Вот так, и так, а потом вот так, теперь переворачиваем и открываем — тут и тут, и опять вот так, потом разглаживаем ногтем, и пожалуйста — готовый кораблик, — и он протянул мне бумажную лодочку, красивую и гладкую, — из тех, что отцы складывают для своих маленьких сыновей.
Иногда кораблик нес на себе целое письмо, а иногда — только изображение пронзенного сердца, истекающего кровью соловья или неуклюжие символы желаний — дом, дерево, корова, младенец.
Парни спускали свои бумажные кораблики на воду, и течение уносило их вниз. Примерно двести шагов отделяли их от девушек, и многие кораблики успевали хлебнуть воды и развалиться, другие переворачивались и тонули или утыкались в берег и застревали в камышах. Те немногие, что доплывали до цели, тотчас попадали в руки девушек, каждой из которых так хотелось заполучить такой кораблик, что они готовы были выцарапать друг дружке глаза.
— Кораблик любви, — снова пояснил Яков.
Никто из парней не подписывал письма, потому что все знали, что судьба, которая спасла жалкий бумажный кораблик от гнева речной стихии, и привела к суженой, и дала ей силу выхватить его из рук подруги, — эта судьба сама позаботится сообщить ей, кто тот писавший, что ей предназначен.
Воспоминания разгладили высохшие борозды разочарования на его лице. Его подбородок затрясся.
Только по прошествии лет я понял, что так он пытался проверить меня, объяснить мне, уговорить и, может быть, извиниться за тот грех, которого не совершал, и за ту вину, которая лежала не на нем, а на мне, чего он не знал.
— Может быть, выпьешь со мной капельку, а, Зейде?
Он тоже говорил «капельку», как говорили мама, и Глоберман Сойхер, и Моше Рабинович.
— Моше будет сердиться, — сказал я. — Мне всего двенадцать лет.
— Во-первых, я тоже твой отец, Зейде, не только Рабинович. А во-вторых, мы можем ему ничего не говорить.
Он достал из кухонного шкафчика две бокала. Они были такими тонкими и прозрачными, что я различил их скругленную форму лишь после того, как он налил в них коньяк. Даже сегодня, когда они уже мои и стоят в моем шкафчике, я страшусь брать их в руки.
Я отпил немного и закашлялся. Меня передернуло, и странное тепло разлилось по моим костям.
— Ну как, хорошо?
— Печет ужасно, — простонал я. |