Изменить размер шрифта - +
Когда я родился, он принес желтую деревянную канарейку, которую подвесили над моей колыбелью. В три года он показал мне, как складывать желтые лодочки из бумаги, и мы вместе пускали их вплавь по вади. На мой восьмой день рождения он приготовил сюрприз, который привел меня в восторг, — большой наблюдательный ящик, настоящую будку, всю заляпанную зелеными маскировочными пятнами, с отверстиями для наблюдений и вентиляции, с двумя ручками и парой колес.

— Из этого ящика ты сможешь смотреть на своих ворон, чтобы они тебя не видели, — сказал он. — Но ты не пользуйся им, чтобы подглядывать за людьми, это очень некрасиво.

Внутри ящика Яков укрепил прищепки для бумаг и карандашей и устроил место для бутылки с водой.

— И для веток и листьев, повтыкать их со всех сторон, тут у тебя тоже есть места, Зейде, чтобы вороны не почувствовали тебя и не улетели из-за этого, — сказал он. — У меня канарейки сидят в клетках, а я снаружи, а у тебя ты будешь в клетке, а вороны снаружи.

— Они не улетают от меня, — сказал я. — Они меня уже знают, и я их тоже.

— Эти вороны, они совсем как люди, — улыбнулся Яков. — Не удирают на самом деле, а только делают для тебя вид, как будто удирают. Но если ты спрячешься в этом ящике, они будут вести себя обыкновенно.

Назавтра я попросил Глобермана взять меня с ящиком в его пикапе в эвкалиптовую рощу.

Роща находилась на восточном краю деревни, вблизи деревенских полей, а за ней располагалась бойня, густая и мрачная это была роща, и пересекала ее всего одна тропа — та самая, по которой Сойхер уводил животных навстречу их судьбе.

Вороны гнездились на высоких верхушках эвкалиптов, и в это время года можно было уже разглядеть их потомство, ростом почти с родителей. Воронята начинали учиться лёту, и старые вороны показывали им всякого рода приемы. Молодые, которых в первый год жизни легко было опознать по растрепанным, торчащим перьям, группками сидели на ветках, и каждый раз кто-то из них срывался с места, пару секунд в ужасе барахтался в воздухе, а потом собирался с силами и возвращался на свое место, тесня соседа по ветке, пока и этот не сваливался, чтобы немного полетать.

Я сидел в ящике и видел все, а вороны не чувствовали меня. Вечером, когда Глоберман приехал забрать меня домой, все мои конечности скрючились от усталости, но сердце мое ширилось и пело от счастья.

 

Яков усадил меня за большой и гладкий кухонный стол, на котором сверкали — каждая как полная луна — белые тарелки и тускло поблескивали серебром столовые приборы.

— В честь твоего дня рождения, — сказал он.

Пока я ел, его глаза неотрывно следили за выражением моего лица, а я не мог, да и не хотел скрыть свое удовольствие.

К двенадцати годам я уже знал, какая пища мне нравится и что я терпеть не могу, но еще не мог себе представить, что еда может доставлять такое глубокое и острое наслаждение. Маленькие вкусовые сосочки радостно выпрыгивали не только на моем языке и нёбе, но и в горле, во внутренностях и даже, кажется, на кончиках пальцев. Запахи заполняли мне нос, слюна заливала рот, и хотя я был еще ребенком, но уже знал, что никогда не забуду эту трапезу.

Странно, но наслаждение это сопровождалось какой-то тонкой печалью, которая приправляла едва ощутимой горечью то счастье, и вкусы, и запахи, что наполняли мое тело.

Я вспоминал нашу простую еду, которую ел с другим моим отцом, Моше Рабиновичем. Тот обычно довольствовался вареной картошкой, крутыми яйцами и куриным бульоном, приготовленным с такой стремительностью, словно ему не терпелось удостовериться, что теперь-то уж курица, которой он только что свернул голову, ощипал и разрезал на куски, наверняка не воскреснет.

Человек привычек и накатанной колеи — Моше Рабинович.

Быстрый переход