Изменить размер шрифта - +
Пакет всегда был завернут в коричневую оберточную бумагу из-под молочного порошка и перевязан веревкой для обвязки соломы, и в нем всегда были овощи и фрукты, гранаты в сезон, сметана, и творог, и яйца, и письмо.

— Это из дому, Номи. Смотри, это только для тебя, слышишь? Съешь все сама, а ему ничего не давай. Чего ты смеешься, я серьезно говорю!

— Если бы я был там, когда он появился, это бы все так не кончилось, — мрачно заявил Одед. — Он бы не забрал ее, и она бы не пошла за ним, он бы у меня вообще не вошел в наш двор. Пришел с полей, паразит, как шакал, который приходит своровать курицу из курятника. Не понимаю, как твоя геройская мать не турнула его оттуда, как только он вошел!

А два-три дня спустя, на обратном пути, я всегда просыпался в ту минуту, когда цистерна пересекала вади Милек и передо мной снова раскрывалась моя жаркая, любимая, широкая Долина. Одед снова рассказывал мне о поезде, который ходил здесь раньше, и об измученных голодом овцах, которых арабы выводили пастись на деревенские поля, «а мы шли на них и прогоняли их кнутами», и о старых британских зенитных батареях, и о похождениях местного полицейского сержанта Швили, и о развалившейся каменной трубе над бывшей кухней, в том месте, где когда-то находился лагерь пленных итальянцев, которых охраняли ленивые бездельники-часовые, и о запахах их еды, и о песнях, которые вечно доносились оттуда.

— Так ты обязательно напиши обо всем этом, Зейде, да? — орал он, перекрикивая мотор.

 

23

 

Яков вскипятил на огне кастрюлю воды, вылил яйцо на ладонь, процедил белок между расставленными пальцами, а желток положил в миску. Немного вина, немного сахара, и вот уже в его руке засверкал веничек, поднялся пар, и запах вина разошелся в воздухе.

— Желток от яйца, — сказал он, — это сила, и это мать, и это жизнь.

Его рука, такая быстрая и точная над миской, слегка задрожала, когда палец окунулся и вытащил за собой пробу.

— Никогда не забывай меня, — сказал он вдруг.

— Конечно, — сказал я.

— И Глобермана тоже, и Рабиновича.

— Ты устал, Яков? Хочешь, чтоб я ушел?

— Открой, пожалуйста, дверь от шкафа.

Я открыл.

— Достань, пожалуйста, эту коробку, — сказал он.

Белая, плоская и длинная коробка стояла там за одеждой, как призрак покойника. Я помнил ее и знал, что в ней.

— Открой, — сказал Яков.

Старая ткань наполняла коробку белесым туманом.

— Это свадебное платье твоей матери. — Его голос дрожал. — Ты помнишь его? Я его пошил своими руками.

Мое тело отпрянуло, мои глаза увлажнились. Хотя мама надевала его лишь на несколько минут, это пустое платье показалось мне скорлупой, сброшенной в поле после линьки, коконом, который безнадежно ждет тела своей хозяйки, — совсем как мы с Яковом.

— На пути ко мне она была, с этим платьем на ней, и она в нем, и вдруг что-то случилось. Все уже сидели за столами и ждали ее, и тут ты, Зейде, пришел вместо нее. Маленький мальчик десяти лет, вот с этой коробкой в руках, с этим платьем внутри — разве ты не помнишь? Ты пришел и дал мне его, перед всей деревней ты мне его дал, и убежал, не посмотрев мне в глаза. А потом все гости ушли, а я зашел в дом, и закрыл дверь, и упал на кровать с этим платьем, а вся посуда, весь красивый немецкий фарфор остался снаружи, на столах, на потребу солнцу и мухам. Целую неделю я так лежал. Спать я не спал, и снов у меня не было, и сердце у меня было холодное, как лед, а когда они вернулись, мои сны, они вернулись уже совсем перед тем большим снегом, в феврале тысяча девятьсот пятидесятого года. Ты был тогда маленький мальчик, Зейде, но, наверно, ты тоже помнишь тот снег.

Быстрый переход