Мы были возбуждены и смеялись. Где-то в памяти осталось воспоминание о том, как я перенес ее через порог. Но даже это воспоминание потускнело и затуманилось. Это все было так давно, а мы уже не так молоды.
Я смотрел на ее прямую негнущуюся спину, когда она шла вверх по лестнице впереди меня. Она была сильной. Она всегда была сильной. Не было слез, громких воплей проявления горя. Только затаенная боль в темных глазах, да искривленный болью рот говорили мне о ее чувствах.
На площадке она остановилась и, поворачиваясь к двери, слегка покачнулась. Я протянул к ней руки, опасаясь, как бы она не упала. Она нащупала мою руку и крепко сжала ее.
Мы молча шли рука об руку до нашей двери и остановились перед ней.
Свободной рукой я поискал в кармане ключ. Его там не оказалось, и мне пришлось освободить вторую руку, чтобы ощупать карманы на другой стороне.
Когда ключ оказался у меня в руке, я все медлил вставлять его в замок, мне не хотелось открывать дверь. Она не смотрела на меня. Ее неподвижный взгляд был устремлен в пол.
Я вставил ключ в замок, и дверь отворилась от моего прикосновенья. Я удивленно оглянулся. — Наверное я ее не запер, — сказал я.
Она по-прежнему смотрела в пол перед собой. Ответила таким глухим голосом, что я еле расслышал. — Неважно, — сказала она. — Нам нечего больше терять.
Я провел ее и закрыл за нами дверь. Мы неловко стояли в крохотной прихожей, не осмеливаясь даже говорить. У нас просто не было слов.
Наконец я нарушил молчанье. — Давай мне пальто, дорогая, — сказал я.
— Я повешу его.
Она скинула пальто и отдала мне. Я повесил его в чулане, затем рядом повесил свое. Когда я снова повернулся к ней, она все еще, оцепенев, стояла там же.
Я опять взял ее за руку. — Проходи и садись. Я принесу тебе кофе.
Она покачала годовой. Голос у нее был усталый и тусклый. — Ничего не хочу.
— Ну все-таки лучше садись, — настаивал я.
Она позволила мне отвести себя в гостиную и усадить на диван. Я сел рядом и закурил. Она смотрела прямо перед собой пустым невидящим взглядом, хотя казалось, что она смотрит в окно. В комнате было тихо, стояла глубокая незнакомая тишина. Я стал вслушиваться в нее, вспоминая знакомые звуки, которые издавала моя дочь в этом доме, звуки, ничего не значащие, но которые порой как бы даже раздражали.
Я закрыл глаза. От длительной бессонницы их жгло. Этот день надо забыть, спрятать и похоронить в потаенном уголке души, чтобы не вспоминать вселившейся в тебя пустой болезненной утраты. Забыть торжественные, спокойные звуки мессы, крошечный белый гроб, мерцающий в мягком желтом свете свечей на алтаре. Забыть металлический звон лопат, вгрызающихся в землю, град земли и камней, сыпавшихся на маленький деревянный ящик.
Забыть, забыть, забыть.
Но как можно забыть? Как забыть доброту соседей, их соболезнования и сочувствие? Ты ведь стучался к ним в двери и рыдал у них на кухне. У тебя не было денег, и твой ребенок лежал бы в могиле для нищих, если бы только не они. Пять долларов здесь, пару долларов там, десятка, шесть долларов.
Всего семьдесят. Заплатить за гроб, мессу, могилу, за место упокоения части тебя, которой уже нет. Семьдесят долларов, оторванных от их собственной бедности для некоторого облегчения твоей горечи.
И хочется забыть, но такой день не забывается. Когда-нибудь он будет погребен очень глубоко, но не забудется. Так же, как не забудется она.
Странно, но не хочется произносить ее имя, даже самому себе, и вместо него ты произносишь «она». Я тряхнул головой, чтобы прояснить мысли. Уши у меня как будто бы забиты ватой. — Произнеси ее имя! — скомандовал я себе.
— Скажи его.
Я глубоко вздохнул. Легкие у меня разрывались. |