|
К сожалению, война настолько страшна не потому, что солдаты — мужчины; а потому, что мужчины становятся солдатами. Если солдатами — или политиками и дипломатами — будут женщины, война другой не станет. Только форма будет чуть шире на бедрах… Так вот, я трепалась, не пропустив ни единого пушечного выстрела или выпада штыком, и к десерту — превосходному прусскому творожному пудингу, как сейчас помню, — моя суфражистка сидела просто пепельная. «Если все это правда, — сказала она мне, — тогда на будущее надежды нет». На что я ответила: «Ой, мэм, ну конечно есть. Война — это ад, сколько бы мы ни старались это изменить, врать тут бессмысленно, но война-то закончилась». На что она ответила: «Какое это имеет значение? Будут другие войны; они возникают одна за другой». А я: «Да, мэм, это, разумеется, так, будут другие войны, но не сию же минуту, а когда они начнутся, я в них сражаться не собираюсь». А она говорит: «Не вы, так другие. Новая война, потом еще, и еще одна, — признаюсь, в тот момент она смотрела на это куда реалистичнее меня, — и еще: каждая будет приносить все больше страданий и смертей. И если мы не можем прервать этот порочный круг, если даже нет надежды, что женщины фундаментально что-то изменят в этой жизни, то какая, я вас спрашиваю, может быть надежда?»
— А ты что?
— Я сказала, что пора расплачиваться, бросила все намерения держать себя в руках и пошла пить виски. Привела ее в патриотский бар на Гудзон-стрит, называется «Салун Бетси Росс». Туда официально впускали только мужчин, но и вышибала, и бармен были в курсе, что я ветеран, так что у нас был уговор. Два пальца «Джима Бима», и к моей суфражистке вернулся цвет, три пальца — и она согласилась выкурить сигару. Оттуда мы пошли на Вашингтон-сквер, пьяные вдрызг, и коп-громила попытался арестовать нас за нарушение общественного порядка, а лично меня — еще и за прилюдное распутство; тогда мы отобрали у него дубинку и столкнули его самого в фонтан. После всех этих безобразий моя суфражистка решила, что какая-то надежда на будущее все-таки есть.
— А на ее вопрос ты вообще ответила? — поинтересовалась Джоан.
— В смысле — словами? Ну, — сказала Змей, — чужого пессимизма не рассеешь, составляя на салфетке список плюсов и минусов и посчитывая, чего в сумме больше.
Надежда — это выбор, а не итоговая сумма; у тебя ее может быть столько, сколько захочешь, независимо от обстоятельств. Но если вот так это попытаться человеку объяснить, особенно когда он в плохом настроении, он подумает, будто ты говоришь с ним свысока, и может даже швырнуть в тебя чем-нибудь. Так что надо быть хитрее.
— Например, напоить, — сказала Джоан, — окунуть в воду копа…
— Как вариант. И он сработал.
— А как насчет замечания суфражистки, что будут новые войны? К этой теме ты еще возвращалась?
Змей пожала плечами.
— Да там почти нечего было добавить после того, как я признала очевидное: она права. Войны всегда будут. К счастью, можно и уехать куда-нибудь.
— И тебе не кажется, что из-за того, что войны постоянно повторяются, перемирия теряют смысл?
— О господи, — ответила Змей. — А тебе?
— Нет, — сказала Джоан. — Мне просто любопытно твое мнение.
— Если тебе интересно, считаю ли я, что временный мир бесполезен, тогда ответ — нет; не думаю, что хоть кто-нибудь, кто побывал на войне, сочтет даже пятиминутное перемирие бесполезным. Но вот бессмысленным… Я вообще не уверена, что у события есть смысл, пока люди его не придумают. Поэтому надежда — это выбор, а не обязательство. |