|
— Хотя, конечно, во времена Ирвина жизнь была куда проще.
У него были пухлые щечки, у этого Пеллера; пухлые в двадцать, пухлые на первой писательской фотографии, пухлые до сих пор, хотя с наступлением среднего возраста они начинали обвисать. «Тэд Уинстон Пеллер, — как заметил один из критиков, — превращается в бассета, как на рекламе „Хаш Паппис“».
— Ну тогда скажите нам, — продолжил Зандер, — хотя я отлично знаю, что вас об этом спрашивают на каждом шоу и после выхода каждой новой книги, но тем не менее этот вопрос не перестает нас интересовать: почему же вам так нравится описывать бедствия? Откуда такая любовь к авиакатастрофам, приливным волнам, а теперь вот — к землетрясениям?
— Я не думаю, что тут уж такая любовь…
— Я просто хотел сказать, что заметно, насколько вы преданны…
— На самом деле предан я, — прерывает его Пеллер, — неравнодушен, и что пытаюсь запечатлеть в своих книгах… это судьбу поколения… я имею в виду и то поколение, которое только-только достигает совершеннолетия, и свое, тех, кто стал совершеннолетним на смене тысячелетий. Это потерянное поколение.
— Какое? Ваше или нынешнее?
— Мое… то есть, оба… то есть, все потерянные, и с каждой минутой мы теряемся все больше. Будь я священником, а не литератором, я бы, наверное, скитался сейчас где-нибудь по пустыне, возвещая всем о том, что это наши последние дни.
— А. — Зандер проницательно кивнул. — Апокалипсис.
— Апокалипсис, именно. Я думаю, что Апокалипсис разговаривает с нами — «с нами», в смысле с потерянным поколением, с обоими потерянными поколениями, с потерянными людьми, где бы они ни находились: мы слышим его так, как больше ничего уже не можем услышать. Я помню мрачные студенческие годы взросления, когда нас накрывала такая громадная тень…
— Последствия Пандемии. Африканская и Сирийская войны.
— Да, конечно, и это — тоже, хотя в первую очередь я говорю о всеобъемлющей опустошенности, которая повлияла на меня и на моих сокурсников в Беннингтоне. Никакие деньги и привилегии не смогли излечить глубокую неудовлетворенность жизнью, неудовлетворенность, которая, как тогда, так и сейчас, остается, пожалуй, самой большой катастрофой.
— Это абсолютно верно, — согласился Зандер. — «Разоделись, а некуда пойти». Не могу представить более неприятного чувства.
— Да. И я тоже.
— Змей? — позвала Джоан.
— М-м?
— Тебе никогда не кажется, что хватит уже надеяться на человечество?
— Периодически. — Змей подняла глаза от книги. — Но потом я вспоминаю, сколько повидала на своем веку потерянных поколений, у которых все получалось, несмотря на их неимоверную жалость к себе, и перспектива быстро выправляется. — Она покосилась на экран. — Жирненький бурундучок, да?
— Прежирный, — согласилась Джоан.
— Надежда, — повторила Змей, глотнув рома. — Одна феминистка меня как-то опрашивала на эту тему. Я тебе не рассказывала, как суфражистки из меня хотели героя сделать?
— Нет. Правда, что ли?
— Богом клянусь. Хотели разместить мою фотографию на рекламном постере Девятнадцатой поправки. Змей уставилась на потолок и продекламировала, словно читая с листа: — «Сара Эмма Эдмондс по кличке „Змей“, уроженка прихода Принца Уильяма в Новом Брансвике, которая на тринадцатый день рождения получила в подарок от матери книгу М.М. Баллу „Фанни Кэмпбелл, пиратская капитанша“. |