Изменить размер шрифта - +

– Знаете… Константин Николаевич… а я ведь и вовсе в обороне не участвовал…

– Как так? – спросил Лихунов, понимая, что спрашивает напрасно – все и так было ясно.

– А вот так-с, – снова потупился Васильев, – в тюрьме просидел, не выпустили. Там у них Акантов, следователь был, так вот у него теория была – отечество-де защищать только одни достойные и непорочные могут, а я… в недостойных по вашей милости оказался.

Лихунову впервые стало стыдно своего формального, ненужного поступка.

«В самом деле, зачем я арестовал тогда Васильева? Австриец отравил Залесского, и ослу понятно, я же в канун сражения помогаю идиоту Акантову лишить нашу армию отличных офицеров, место которых со своей батареей, а не в кутузке. Разве не поступил я как обыкновенный предатель? Мне ли жалеть отра-вителя-австрийца, мне, не пожалевшему шпиона-поляка?»

– Терентий Иваныч, – глухо сказал Лихунов и коснулся рукава штабс-капитана своей рукой,- я хочу просить у вас прощения. Мне на самом деле следовало замять тогда ваш… горячий поступок. Я знаю ваши убеждения, помню вашу… речь, сказанную там, на реке… простите, мне нужно было действовать умнее.

Лихунов пристально смотрел на Васильева, и пока он говорил, в лице штабс-капитана что-то кривилось, дрожало, как будто разные, противоположные чувства боролись в пожилом артиллеристе. Лихунов, помня, как люто ненавидел немцев Васильев, ждал от него сейчас упреков, обвинений в том, что ему помешали поквитаться с ненавистными врагами отечества, помешали умереть в бою, как подобает русскому солдату, но Васильев не упрекал его и лишь позвякивал монетками в кармане.

– Да что вы, голубчик, – примирительно сказал Васильев, – за что вы прощения просите? Вы свой долг исполнили, все как надо сделали, по уставу. Да и я сам, знаете ли, там, в тюрьме, время имел подумать… И вот, кажется, погорячился я тогда, с австрияком этим, принял грех на душу, не следовало бы…

Лихунов был поражен. Возможно, он на самом деле плохо знал Васильева, но теперь перед ним стоял совсем иной человек, ничуть не похожий на того, кто дрожал от ярости, рассказывая об обесчещенной сестре милосердия, и стрелял в австрийского солдата. Что случилось с этим человеком, далеко не мальчиком, Лихунов понять не мог. Возможно, подумал он, его сломало одиночество тюрьмы, возможно, личные противоречия, возможно, плен.

– Не по-христиански я тогда поступил и уж измучился, истерзался сердцем, – продолжал Васильев, и Лихунов теперь отчего-то не верил этому седому штабсу, как не верил в возможность изменения человеческой натуры. «Когда же он мне лгал? Тогда, на речке, или теперь?» – подумал Лихунов, и ему стало неприятно разговаривать с Васильевым, но штабс-капитан не отпускал его: – Я вас вот о чем, голубчик, просить хочу – вы уж, пожалуйста, никому не говорите о подвиге моем да и о том, что в тюрьме всю осаду просидел. Ну что вам стоит? Сами понимаете, стыдно очень. Здесь все герои, все отличились. Вы вот глаз потеряли, а я… В общем, скверная история. Ну, я вас очень прошу.

Лицо Васильева выражало уже не просьбу – оно умоляло.

– Хорошо, – твердо сказал Лихунов, отводя взгляд в сторону, – я обещаю вам никому ни о чем не рассказывать.

– Ну вот и прекрасно, – вымолвил Васильев со вздохом облегчения, и Лихунов увидел, как по его вискам вдоль бакенбардов текут на подбородок струйки пота. – Я знал, что вы мне не откажете. Ну, до встречи! Вас на втором этаже определили, да? Ну а я на первом поселился. Увидимся!

«Черт знает, что за человек, – с досадой думал Лихунов, поднимаясь по узкой деревянной лестнице на второй этаж барака, – но мне ли его судить? Может, он всю жизнь таким и был, а я уж его подозревать спешу! Видел же я у него то ли образок, то ли ладанку, вот и раскаялся, вполне понятно и объяснимо».

Быстрый переход