Изменить размер шрифта - +
Дорогой он смотрел на приличные с виду бараки, на клумбы с пожухлыми цветами, на посыпанные желтым песочком узкие улочки лагеря, обсаженные липками, со столбиками электрических фонарей, и удивлялся еще сильней, чем прежде.

«Господи, – с недоумением думал Лихунов, – да неужели немцы на самом деле предоставили нам приличные условия и то, о чем говорил недавно Динтер, правда, и германское правительство действует гуманно, как правительство цивилизованной, культурной страны?»

Он сравнивал этот лагерь с ужасным фортом, где жить пришлось в холодном, сыром каземате, где им делали болезненные прививки, где их кормили отбросами, и странное, неожиданно сладкое животное чувство довольства или только надежды на будущее довольство тихо закопошилось в его душе.

Баня, или, скорей, умывальня, была устроена в дощатом сарае, неотапливаемом, а оттого и холодном, у входа в который стояла очередь, и Лихунов попал в баню лишь через полтора часа. Толстый унтер на ломаном русском объяснил ему, что в бане можно находиться не более пятнадцати минут – четыре минуты на раздевание, семь на мытье и четыре на одевание. Лихунов, зная, что за пятнадцать минут ему никак не управиться со своими вшами, раной и повязкой, требовавшей замены, достал пятьдесят марок и, преодолевая отвращение к себе, сунул их унтеру, после чего ему было даровано еще семнадцать минут и вручена шайка теплой воды, налитой унтером из котла. Лихунов, быстро сорвав с завшивевшего кителя погоны и бросив старую одежду в огромный ящик, на который указал ему служитель бани, поспешил в мыльную, холодную и грязную.

Наслаждение, с которым он терзал свою зудящую голову, втирал в нее керосин, растворенный в мыльной воде, чесал, скоблил свое исхудавшее тело, покрытое во многих местах коростой и лишаями, волдырями и какими-то струпьями, безумно радовало его какой-то низкой, телесной, животной радостью, такой сильной, что ему было даже немного стыдно за себя потому, что его человеческое, высокое казалось сейчас подавленным, побежденным этой материальной, грубой радостью. Лихунов не знал, что отпущенный ему срок истек, и был неприятно поражен, когда в мыльную вошел унтер и, показав на свои огромные часы, потребовал выйти вон. Лихунов не стал с ним спорить и, поспешно вылив на себя почти что черную воду, пошел в холодный предбанник.

После бани телу стало гораздо легче, но на душе горела печать какого-то сильного унижения, и теперь песок на улицах, и клумбы, и липы уже не удивляли его, а казались неуместной бутафорией, маской благопристойности, неумело напяленной на человеческое неприятие или просто зло.

– Ваше благородие! – услышал вдруг Лихунов чей-то негромкий, робкий голос, обращавшийся к нему. Он обернулся – шагах в десяти от него стоял невысокий солдатик в шинельке кургузой и неопрятной. Лицо солдата, скособоченное и унылое, небритое и обезображенное совсем недавно зарубцевавшимся красным, неровным шрамом, смотрело смущенно, словно выражая опасение в том, что обратился он к господину офицеру и остановил его совсем зазря.

– Чего ты хотел? – мягко спросил Лихунов, видя смущение рядового.

– Ваше высокородие, или вы не признаете меня? – со вздохом, каким-то бабьим и неуместным, проговорил солдат. – Левушкин я, вашей батареи канонир.

Лихунов чего-то испугался. «Почему я не узнал его? – подумал он с болью и смущением. – Неужели я так плохо вижу? Нет, я еще способен видеть и различать предметы. Просто… просто это он так переменился. Да, точно, это он, он». И тут же радость забилась в его сердце.

– Да как же ты? Жив?! А говорили, что вся погибла батарея!

Левушкин провел ладонью по курносому, мягкому носу и попытался улыбнуться:

– Так ведь Бог миловал, ваше сыкородие. Думал, правда, что лишь меня одного, а таперя вижу, что и вас…

Лихунова затрясло.

Быстрый переход