Изменить размер шрифта - +
У изголовья стоял таз, зловонно пахло извержениями желудка. Над полковником склонился дивизионный фельдшер и, поддерживая голову, давал что-то пить. Живот Залесского был раздут, тяжело вздымался при дыхании, словно не выдерживая своей величины. Лицо было землистого цвета, а искусанные губы совсем почти черные. Но дивизионный заметил вошедшего командира батареи.

– Ли-ху-нов, – заикаясь, тихо проговорил Залесский, – ко мне по-дой-ди-те. – Лихунов подошел. – Это ле-пеш-ка… ав-стрий-ская. От-ра-ви-л… под-лец, – едва ворочая черным языком, по слогам говорил полковник.- Вы… за ме-ня… ди-ви-зион при-ми-те… до кре-пос-ти…

В горле у Залесского заклокотало, он выпучил страшно блестевшие глаза. Фельдшер поспешно наклонил его голову в сторону, и в таз потекло что-то густое и черное. Потом судороги волнами покатились от плеч к стопам, полковник, должно быть испытывая сильные мучения, извивался на диване несколько минут, потом резко выгнулся дугой, держась едва ли не на одних лишь пятках и затылке, но внезапно рухнул на диван, тело его дважды качнулась на пружинах и затихло. Лицо же с широко открытыми глазами и ртом кричало о чем-то нестерпимо больном и важном.

– Все, – нагнулся над дивизионным фельдшер и тут же выпрямился, снимая пенсне.

Стоявшие рядом с Лихуновым офицеры зашуршали рукавами кителей, крестясь. Было тихо. Только за окном где-то далеко свистел паровозный гудок.

– Убил, собака австрийская! Убил! – услышал Лихунов приглушенный бешеной яростью голос штабс-капитана Васильева. Раздался топот подкованных сапог, стукнула дверь. Лихунов все еще смотрел на преображенное страданием лицо своего бывшего командира, но в сознание уже вползало другое, связанное с яростным шепотом Васильева и стуком двери. Только сейчас до Лихунова дошли эти слова и топот сапог, он вспомнил, что сейчас, подходя к вокзалу, видел команду пленных австрийцев, поджидавших поезда. «Он убьет его!» – мелькнуло в сознании Лихунова, и он бросился к дверям телеграфа.

Выбежав из здания вокзала, Лихунов кинулся к той его части, где раньше заметил австрийцев. Еще издалека, подбегая к пленным, он услышал шум какой-то возни и крики Васильева:

– А-а-а, недоделыш австрийский! Думал, не найду? Спрятаться думал, сука рваная?! Нет, не уйдешь! Ты мне покажешь свое хозяйство! – яростно кричал пожилой штабс-капитан, силясь отобрать мешок у бледного, насмерть перепуганного австрийца. Васильеву наконец удалось овладеть его мешком, он поднял его, неистово затряс, выворачивая на землю грязное белье, кусок хлеба, табак в фабричной упаковке, трубку, какую-то картину с полуобнаженной женщиной и сверток. В раскрывшемся от падения пакете лежали три лепешки, точь-в-точь такие, какую пробовал Залесский.

– А-а-а! – дико зарычал Васильев. – Вот он, твой кригс-брот, каналья!

Лихунов понимал, что он должен вмешаться и прекратить безобразие, готовое, он предчувствовал, обернуться самосудом, понимал, но не мог сделать ни шагу. А Васильев, подняв с земли одну лепешку и схватив австрийца за ворот френча, пытался силой засунуть ее в рот пленного. Шумная картина привлекла внимание артиллеристов, которые обступили австрийцев, смотрели на бесновавшегося Васильева, смеялись, молчали, плохо понимая, что происходит. Конвойного, молодого прапорщика, не было поблизости, а рядовые конвоиры не решались возражать взбешенному обер-офицеру. Васильев же все пихал и пихал лепешку в рот пленного австрийца, крича:

– А ну-ка, сам попробуй своих пирогов со стрихнином! Не все тебе русский хлеб жрать! Попробуй! Попробуй!

Австриец дико выл, мотал головой и кричал:

– Найн! Найн!

– А-а-а, почуял, колбасник, где дерьмо наложил?! – прорычал Васильев, и, прежде чем Лихунов успел схватить его за руку, штабс-капитан вздернул клапан кобуры.

Быстрый переход