Совсем в упор он дважды выстрелил в мгновенно притихшего австрийца и продолжал смотреть, как валился пленный, заливая кровью свое грязное белье, краюху русского хлеба и пакет с лепешками.
Лихунов шагнул к Васильеву.
– Господин штабс-капитан, – сказал он, стараясь говорить спокойно,- силой власти, данной мне полковником Залесским, вы арестованы. Прошу отдать револьвер и шашку.
Васильев некоторое время продолжал смотреть на убитого, потом невесело улыбнулся и передал Лихунову наган и шашку в затертых кожаных ножнах.
– Тимофеев! Хромченко! – подозвал двух канониров Лихунов. – Арестованного препроводить в здание вокзала и стеречь до отправки. Выполняйте!
Канониры, ни разу не выполнявшие подобных приказаний, робко двинулись к тяжело дышащему, но по-прежнему улыбающемуся Васильеву, неловко извлекая на ходу из ножен свои шашки и беря их наголо.
– Э-эх, капитан! – осуждающе покачал головой Васильев. – За что под арест? Или жука навозного пожалел? – и плюнул на землю.
– Ведите! – скомандовал Лихунов, и Васильев, не дожидаясь, когда его подтолкнут конвойные, быстро зашагал ко входу в вокзал.
Потом Лихунов видел, как в сопровождении своих конвоиров уносили австрийцы тело убитого товарища. «Закопают, наверно, где-нибудь у дороги…» – равнодушно думал Лихунов, а потом подали поезд с платформы под орудия, и в суматохе погрузки почти позабыл он и страшную смерть Залесского, грязный таз, его вздымающийся живот, рычащего Васильева и насмерть перепуганного австрийца, предчувствующего, наверно, что живет последние минуты. Теперь лишь одна необходимость – выполнить как можно лучше.
– А ну, а ну! Потяни еще, потяни! Пошла, пошла! Р-р-р-аз! Так ее, в середку мать! Поехала! Поехала!
И никто не слышал, как щелкал сухой, забористой трелью горластый соловей на росшем близ станции вязе.
Застучал, заухал паровоз. Тяжелый состав уже в полной темноте, глубокой ночью отвалил от нелепого готического вокзала. Скорость набирал тяжко, долго. Проголодавшиеся канониры, бомбардиры деловито шуршали своими мешками. По вагону с постланной на полу соломой пополз грубый, щекочущий ноздри запах простой крестьянской пищи, послышались приглушенные разговоры уставших на погрузке орудий людей. Лихунов сидел в углу вагона третьего класса, у самых дверей. Напротив спал Кривицкий. От него сильно пахло «Вислинским плесом», а рядовые, закусывая, говорили:
– Да, не дело их благородие сегодня учинил. Не дело.
– Чаво, не дело? – жуя, спрашивал другой.
– Да разве ж так можно? Хлоп – и не стало человека. Нешто по-божески енто?
– И-и-и, такой уж у них манер разговаривать заведен, у ахфицеров. Чуть не так – сразу в зубы тычут али из револьверта.
В разговор вмешался чей-то грубый, беззастенчивый бас:
– Хярню несете, савраски! Или не слышали, что австряк тот полковника нашего отравой какой-то сморил. За то его их благородие и расчел!
да чрез одинаковое место на свет рожены. А как начнем мы пленных без суда стрелять направо да налево – Господь к нам за это милостив не будет. Их благородие не по-людски поступил, это факт. Не по-русски. Не разобрался даже.
Длинную речь невидимого Лихунову канонира встретили одобрительным ворчаньем, заглушаемым тут же стуком ложек, хрустом жующегося лука и огурцов. Но Лихунов уже не слышал эти звуки. Один за другим замелькали эпизоды прошедшего дня: тяжелая, пыльная дорога, оскверненный костел, толпа военнопленных, старьевщики, полное лицо красавицы Маши, Залесский, наклонившийся над тазом, Васильев с наганом в руке. Но память настойчиво вела его в уютный дом начальника юровской почты, рука тянулась к нагрудному карману, где чуть слышно стрекотали тяжелые швейцарские часы. |