Загудело, заплясало призрачное пламя, лизнуло каменные своды, на миг озарив их яркою вспышкой. Евдокия закрыла глаза, она почти потерялась в этой огненной метели.
Не сходя с места.
Не открыв рта. Она лишилась голоса, к счастью, поскольку иначе закричала бы от ужаса. А матушка Анатолия стояла, вцепившись в Евдокиину руку, и шептала слова молитвы.
С каждым голос ее звучал все громче, пока не заглушил призрачные стоны. И пламя утихло, легло на пол, а после в полу и исчезло, растворилось, оставив лишь леденящий ужас.
Матушка Анатолия дрожащею рукой сотворила Вотанов крест. Правда, крестить было некого, но… так легче.
— Идите с миром, — повторила она, покачнулась и не устояла. Евдокия помогла ей опуститься на пол, и сама села, не думая уже ни о том, что пол этот грязен, ни о том, что холоден.
Все стало как прежде.
Коридор.
Дверь в ледник. Засов вот искривился, разломился пополам, пусть и был сделан из отменного железа, а волосяная петля осталась неподвижной, удержав то, что теперь скреблось, скулило.
Не выберется.
Евдокии хотелось бы верить, что оно не выберется. А если вдруг, то она вспомнила о ридикюле, о пистолете…
— Бедные, — матушка Анатолия рукавом белого одеяния отерла кровь. — И после смерти покоя им нет.
И подняла руку, чтобы дверь перекрестить, да опустила.
— Вы их…
— Отпустила.
Стальной крест остыл.
И камни на нем выглядели обыкновенно, так, как и положено камням, пусть чистой воды, но не самой лучшей огранки.
— Думаю, что отпустила, — матушка Анатолия гладила крест, и камни отзывались на ее прикосновение. — Здесь проводили не одну службу… каждый год поминальную, а они вот все никак…
— Колдовки?
— И колдовки тоже… говорят, что в иные времена у каждого почти человека особый дар имелся. А потому любую и обвинить можно было.
Она вздохнула тяжко.
Поднялась.
— Орден был бы благодарен за понимание.
Евдокия кивнула. Спорить сил не осталось.
— Сальволецкий приют, — повторила она, словно опасаясь забыть столь важную информацию. — Сальволецкий приют панны Богуславы… она приходила с…
Осеклась.
А вдруг ошибка? Вдруг все иначе, и это сестры, точнее та, которая призвала Лихо, та, которая силой воли своей подняла монахинь, наделив их подобием жизни, вдруг именно она пришла и за Богуславой.
— Орден, — губы матушки Анатолии тронула слабая улыбка. — Разберется.
Богуслава злилась.
Злость была красной. И сладкой.
Злость требовала выхода.
И Богуслава искренне пыталась смирить ее, но…
— Не стоит, — сказало отражение в перевернутом зеркале. — Стоит ли отказывать себе в мелочах?
— Меня могут раскрыть.
— Тебя уже раскрыли, — отражение повело плечиком. Оно было столь прекрасно, что Богуслава замерла, любуясь им.
Собой?
Конечно, собой…
— О чем ты думала, заявляя на Себастьяна?
— Он мне мешает, — Богуслава провела пальцем по шее, такой белой, такой нежной. — Пусть его арестуют.
— Ты и вправду на это надеешься? Дурочка.
Волосы рыжие.
Зеленые глаза.
Яркие до невозможности, и Богуслава смотрится в них, смотрится, пока не остается ничего, кроме этих глаз.
— Они должны! — возражает она себе же и смеется, потому что со стороны этот спор выглядит преглупо. Но квартира ее пуста.
— Себастьян — его любимчик. |