— Я с другом.
— Тем более.
— У меня другие правила.
— У всех у нас, матушка, одни правила: сегодня ваш, завтра — наш. Впрочем, может быть, вы — исключение. Кстати, я вам обязана…
— О чем вы!
— Скоты, грязные ублюдки! — Ее развозило прямо на глазах. — Все бросили… Все… И даже этот писака… Радетель самопожертвования и нравственности… Вы кто?
— Это неважно.
— Вы меня знаете?
— Немножко. По кино.
— Я вам нравлюсь?
— Не очень.
— Спасибо за откровенность. Остальные презирают или завидуют, но лгут, что любят… Я, наверно, что-нибудь болтала в горячке?.. Это у меня бывает, я знаю… Во сне я становлюсь невменяемой. Лезет в голову всякая чушь. Детские химеры одолевают… Вам налить?
— Нет.
— Осуждаете?
— Вы меня плохо знаете.
— Как хотите… А я выпью. — У нее совсем по-детски задрожали губы. — Без этого я не засну… А я хочу заснуть… Заснуть… И увидеть тот же сон. Это так замечательно, так прекрасно! — Флакон выскользнул из ее слабеющей ладони и скатился на одеяло. — Заснуть… заснуть… заснуть…
Сон придал ее обмякшему лицу выражение робости и мольбы, тени под глазами обозначились резче, углубленнее, округлый подбородок заострился и побледнел. Глядя на нее, Мария никак не могла отделаться от мысли, что перед нею не умудренная горьким опытом женщина, а всего лишь несчастный ребенок, который по сути еще и не начинал жить. Чутьем проснувшегося в ней материнства она угадала в спящей беззащитную душу собственного «я» и тихо заплакала, призывая судьбу к милосердию и пощаде. Мария плакала о себе и Борисе, о муже и дочери, о близких и дальних, обо всех, кто в эту минуту скорбел и страдал, и не было в ее жизни плача более тихого и облегчающего.
И был день, и был зов.
XXXV
Я просыпаюсь с острым ощущением гложущей тоски под сердцем. Зябкое предчувствие близкой беды, потери исподволь источает меня. Белесое небо, наподобие застиранной простыни, кажется, охватывает меня со всех сторон и я плыву сквозь него — это небо, — вялый и податливый, словно сонная рыба. И вместе со мною плывет моя боль. Я весь как бы состою из нее — ноющей и вялой. Существование последних дней кажется мне сейчас сплошной вереницей ослепительных взлетов и провальных падений. Можно подумать, будто некие бредовые качели возносят и низвергают меня поочередно из яви и небытия, и я бездумно несусь по этой кривой, постепенно теряя волю к порыву и сопротивлению. Как тронутый червоточиной лист, я плыву по течению неведомо куда и нету этому моему пути ни конца, ни края. Обрывки воспоминаний той, оставшейся позади, жизни еще цепляются следом за мной, но, едва коснувшись памяти, распадаются в прах, оборачиваясь во мне хаосом случайных слов и звуков.
Но вот надо мной, в белесой мути моего кричащего одиночества появляется знакомое лицо: две васильковые капельки среди россыпи медных веснушек и литого серебра волос. Лицо, словно примериваясь, некоторое время рыжим подсолнухом покачивается в вышине и затем резко идет на снижение, закрывая от меня окружающий мир.
— Я люблю ее, капитан. — Голос Жгенти чуть дрожит от напряжения. — Понимаешь?
— Это твое дело. — Невнятная боль во мне мгновенно кристаллизуется, обретая облик и цель. — Это меня не касается.
— Ты должен понять меня…
— Мне плевать.
— Будь человеком, капитан.
— Иди к черту!
Теперь-то я наверняка знаю что, какая жгучая червоточина снедает меня. |