Слово «интервенция», т. е. «вмешательство», внушало страх из-за того, что уж слишком напоминало «вмешательство в чужие дела» (ведь даже маленький Сагунт оказался вмешательством, и это дало повод римлянам выступить против Карфагена), и все предпочитали говорить о помощи или о международных действиях. Лицемерие чистой воды? Нет, потому что римляне, которые вмешались на стороне Сагунта, — это римляне, и всё тут, в то время как на конгрессе речь шла о международном сообществе, т. е. о группе стран, которые сдерживают ситуацию в любой точке земного шара, где проявляется нетерпимость, и решают вмешаться, чтобы положить конец тому, что общее мнение считает преступлением.
Но какие страны участвуют в этом международном сообществе и где очерчены пределы этого «общего мнения»? Конечно, можно утверждать, что в любом обществе убивать — плохо, но только с определенными оговорками. Мы — европейцы и христиане — признаём, например, убийство в качестве необходимой самообороны, но древние жители Центральной и Южной Америки признавали человеческие жертвоприношения, а нынешние жители США признают смертную казнь.
Одним из заключений этого весьма нелегкого форума было то, что так же, как и в хирургии, «вмешиваться» значит энергично действовать, чтобы пресечь или искоренить зло. Хирургия хочет добра, но ее методы насильственны. Допустима ли хирургия в международных делах? Вся философия современной политики говорит, то для того, чтобы избежать войны всех против всех, государство вправе применять определенное насилие по отношению к отдельным гражданам. Но эти граждане подписали общественный договор. А как быть с государствами, которые не подписывали всеобщего договора?
Обычно общество, признающее ценности очень широкого спектра (мы говорим о демократических странах), очерчивает границы того, что считается неприемлемым. Неприемлемо осуждать на смерть за высказывание собственного мнения. Неприемлем геноцид. Неприемлемо женское обрезание (по крайней мере, у нас в Италии). И нужно защищать всех, над кем нависла угроза того, что неприемлемо. Ясно, что речь при этом идет о неприемлемом для нас, а не для «них».
Но кто такие «мы»? Христиане? Не обязательно; добропорядочнейшие христиане, пусть и не католики, поддерживают Милошевича. Очень удобно, что это «мы» (даже если оно определяется подписанным договором, таким как НАТО) весьма расплывчато. Это некое сообщество, которое можно опознать по его ценностям.
Стало быть, когда принимается решение об интервенции на основании ценностей определенного сообщества, происходит что-то вроде пари, ставками в котором выступают наши ценности, наше чувство приемлемого и неприемлемого. Такое историческое пари ничем не отличается от легитимации революции или тираноубийства: кто может дать мне право применить насилие (и какое именно насилие) для того, что сам я считаю революционной справедливостью? Нет ничего, что могло бы узаконить революцию в ходе ее проведения: участники просто должны верить, ставить на то, что совершаемое ими — справедливо. То же самое происходит, когда принимается решение о международной интервенции.
И вот почему у всех сейчас такое подавленное состояние. Происходит ужасное зло, которому надо противостоять (этнические чистки): законно ли военное вмешательство? Дóлжно ли затевать войну, чтобы остановить беззаконие? Это будет справедливо; но будет ли это гуманно? И снова перед нами встает проблема ставок: если с помощью минимального насилия будет пресечена ужасная несправедливость, — значит, я действую гуманно, как полицейский, который убивает вооруженного маньяка, чтобы спасти жизнь невинных.
Но ставка — двойная. С одной стороны, на кону утверждение, что мы, в согласии со здравым смыслом, хотим пресечь нечто, совершенно неприемлемое (и если кто-то этого еще не понял и не согласился — им же хуже). |