Изменить размер шрифта - +
Откуда такое скотское равнодушие нынешней интеллигенции — к которой, стыдно сказать, и мы принадлежим — к народу? Вспомни войну с германцами. «Солдатики» стали объектом забавы всяких психопаток и проходимцев. Мужику снарядом ногу оторвало, а его в лазарете ублажают булками, конфетами и даже балетными танцами. Солдат жену несколько лет свою не видал, а тут перед ним полуголые тетки ноги задирают! А писаки разные еще в газетах этих «сестриц» восхваляют. Вспомни, сколько на одну лишь Гельцер за эти «концерты» чернил извели!

— Эх, Ян, разве наша боль что-нибудь изменит?

— Что ты мне предложишь — голос моей совести заглушать? Если в человеке совесть вопиет, то человек непременно свою жизнь и свои поступки изменит. Это все, что в его силах, — изменить свою жизнь, очистить душу от скверны и не принимать участия в дурных делах.

— Тише, Ян, соседей разбудишь!

Бунин продолжал горячо:

— Ложь, кругом одна ложь! Война, говорят, святой долг. Но почему мы преступно врали о патриотическом народном подъеме даже тогда, когда уже и младенец не мог не видеть, что народу война осточертела. Откуда эти лживость и равнодушие? Между прочим, и от ужасно присущей нам беспечности, легкомысленности, непривычки и нежелания быть серьезным в самые серьезные моменты…

— Ян, твои страдания делу не помогут.

— Но я могу сказать людям ту правду, которую понимаю. Сказать в меру своих литературных сил. А это уже дело людей — слушать или пройти мимо. Над этим никто не властен. Знаешь, как Толстой любил повторять? «Делай, что должно, и пусть будет то, что будет». Каждый из нас отвечает лишь за свою душу и за свои поступки.

Иван Алексеевич нежно провел рукой по голове жены. Она прильнула к нему и тихонько, стесняясь своих слез, заплакала.

 

Когда он остался один, то вновь стал писать. И писал он выстраданное, наболевшее, давно не вызывавшее в нем сомнений:

«Да, уж чересчур привольно, с деревенской вольготностью, жили мы все (в том числе и мужики), жили как бы в богатейшей усадьбе, где даже и тот, кто был обделен, у кого были лапти разбиты, лежал, задеря эти лапти, с полной беспечностью, благо потребности были дикарски ограничены.

„Мы все учились понемногу, чему-нибудь и как-нибудь“. Да и делали мы тоже только кое-что, что придется, иногда очень горячо и очень талантливо, а все-таки по большей части как Бог на душу положит — один Петербург подтягивал. Длительным будничным трудом мы брезговали, белоручки были страшные. А отсюда идеализм наш, в сущности, очень барский, наша вечная оппозиционность, критика всего и всех: критиковать-то ведь гораздо легче, чем работать. И вот:

— Ах, я задыхаюсь среди этой николаевщины, не могу быть чиновником, сидеть рядом с Акакием Акакиевичем, — карету мне, карету!

Отсюда Герцены, Чацкие. Но отсюда же и Николка Серый из моей „Деревни“, — сидит на лавке в темной, холодной избе и ждет, когда подпадет какая-то „настоящая“ работа, — сидит, ждет и томится. Какая это старая русская болезнь, это томление, эта скука, эта разбалованность — вечная надежда, что придет какая-то лягушка с волшебным кольцом и все за тебя сделает: стоит только выйти на крылечко и перекинуть с руки на руку колечко!

Это род нервной болезни, а вовсе не знаменитые „запросы“, будто бы происходящие от наших „глубин“.

„Я ничего не сделал, ибо всегда хотел сделать больше обыкновенного“. Это признание Герцена».

Бунин отложил перо. За окном брезжил рассвет нового дня. Сказал, как выдохнул:

— Мы должны унести с собой в могилу разочарование, величайшее в мире…

Точнее не скажешь!

 

В голенищах — ножики

 

 

Шестого апреля 1919 года Одессу, к ужасу горожан, заняли большевики.

Быстрый переход