— Желание справедливое.
— Но не поздно ли? Я уже стар, из близких друзей остался один Телешов, да и тот как бы не помер, пока приеду. Боюсь почувствовать себя в пустоте… А заводить новых друзей в моем возрасте поздно. Может, и впрямь мне лучше любить вас, Россию — издали? А брать советский паспорт и не ехать — это не по мне. Ведь дело не в документах, а в моих чувствах…
Симонов раскраснелся от выпитого вина. Он сказал подлетевшему официанту:
— «Флер де шампань брют» есть хорошего качества? Урожай тридцать пятого года? Прекрасно! Несите бутылку, нет, любезный, лучше две…
Бунин улыбнулся:
— Узнаю русский размах. Бутылка этого «Флера» стоит столько, сколько я расходую на жизнь в три месяца. В Москве нынче гуляют по-прежнему, как в мирное время?
— Гуляют, конечно, но особенно размахиваться теперь не принято — сразу возьмут на заметку. Россия, милый Иван Алексеевич, переменилась. Война тяжело легла на плечи советского народа. Я ходил по Парижу и удивлялся вашей роскошной жизни — так быстро сумели прийти в себя!
— Нет, Константин Михайлович, по сравнению с довоенным Парижем нынче бедность вопиющая.
Симонов подумал: «Нам бы такую бедность!» — но сказал другое:
— Гляжу я, Иван Алексеевич, на вас, как на какое-нибудь чудо! Для меня вы классик, словно сошедший со страниц хрестоматий прошлого века. Вы дружили с Чеховым, переписывались с Толстым. Ведь это совсем другая эпоха! Тот же Толстой ребенком видел самого Пушкина!
Бунин живо откликнулся:
— Это еще что! Помню действительно потрясающую встречу. Я был избран в академики и новичком приехал на заседание. Сел за большой, покрытый зеленым сукном стол. Около меня осталось пустовать место.
Заседание началось, и тогда двери распахнулись и вприпрыжку вбежал хилый, сгорбленный старичок, опиравшийся на костыль. Ну истинно живые мощи! Я не знал, кто это, но выяснилось — это знаменитый физик и химик Николай Николаевич Бекетов, родившийся во времена, когда Пушкин был совсем юным. Я поразился его одеянием — какой-то странный белый балахон, похожий на ночную сорочку.
Впрочем, сей странный туалет никого не смутил: почет ему был оказан чрезвычайный. Все приветствовали его стоя. Проковыляв по конференц-залу, академик уселся со мною рядом.
Надо сказать, что в академии мы были чрезвычайно вежливы и почтительны, иначе как «ваше превосходительство» друг друга не называли.
Старичок мой прищурился, кашлянул и наклонился ко мне: «Опоздал я сегодня — страшный на дворе дождь. А помните, ваше превосходительство, точно такой же ливень был, когда мы хоронили Ивана Андреевича. Промок тогда я и простудился… А вы?» Константин Михайлович, вы можете представить мое состояние: Бекетов говорил о похоронах Крылова, а они состоялись в 1844 году!
Симонов рассмеялся:
— Пройдет время, и какой-нибудь нынешний юнец с восторгом станет вспоминать: «Я однажды видел самого Бунина, он мне свой автограф оставил!» И еще на аукцион автограф этот выставит, большие деньги сорвет. Иван Алексеевич, какие прекрасные устрицы, вот эту жирную отведайте!
Симонов с симпатией и даже некоторым восторгом глядел на живого классика. Посланца Кремля мучили мысли противоречивые. Он ехал в Париж с твердым намерением выполнить задание важных товарищей — переманить Бунина на родину. Но вот теперь, соприкоснувшись с этим необыкновенно талантливым и много страдавшим человеком, Симонов испытал душевные колебания. Он отчетливо представил советские несуразности, с которыми старый писатель на каждом шагу будет сталкиваться в СССР: постоянная и оскорбительная слежка, доносы соседей и собратьев по перу, отслеживание каждого шага и прослушивание каждого слова вчерашнего белоэмигранта, невозможность съездить за границу, даже для лечения…
Бунин будет страшно страдать, и боль от потери свободы не возместят ни бесплатные путевки в Коктебель, ни ресторан в Доме литераторов на Поварской, ни крошечная (по парижским меркам) квартирка в писательском доме в Лаврушенском переулке. |